-
Персональный блог NESTROY — -
Персональный блог NESTROY — -
Лето напоминает мне великовозрастного шалопая, без задней мысли входящего во взрослую жизнь; живет он крайне беспечно, толком не разбирается, что к чему, правил этикета не освоил и уж тем более не способен подходить к решению важных проблем со всей ответственностью и хладнокровием. Бессмысленная пора: ходишь по улицам, потеешь, бестолково налетаешь на собственных знакомых, грустишь оттого, что грустить не от чего - словом, то еще удовольствие.
Осенью же все водворяется на свои места: в затхлую каморку, которая ныне стала моим сердцем, приходит жилистый человечек в фартуке и тягает стулья, чистит портьеры, сдувает пылинки с гобеленов. И мне ничего не хочется кроме того, как сидеть на волнистых выцветающих улицах и тосковать о лучших чувствах, лучшей жизни, лучших товарищах; или сидеть в уголке маминой спальни с чашкой улуна, уткнувшись носом в книгу - в общем, заниматься вещами довольно безобидными. Зубная щетка надолго задерживается за щекой, взгляд безропотно скользит по опавшей листве - все как положено, все, как оно и должно было быть.
И да приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие! тогда начнут говорить горам: падите на нас! и холмам: покройте нас! И да придет день, когда один каждый разлюбит другого одного, когда каждая любовь удостоится забвения и почитаться станет за великий срам, недостойный душ ищущих и благородных.
Я придумал игру и рассказал о ней всем. Все мы условились не говорить о собственной боли. Раз, два, три. Не упоминать вскользь о собственных обрюзгших сердцах, не гундеть о будущем, не упоминать всуе прошлое. Ты закрываешь глаза на раз, два, три - и видишь полуночные мосты, над которыми всходят звезды. Ты представляешь танцы до изнеможения на буром песке, обуглившиеся пятки, маску догонов, угловато возвышающуюся над твоей макушкой; пляски на заливе, на безлюдной сумеречной набережной. Раз, два, три - и ты засыпаешь в полдень посреди сутолочного немецкого городишки, когда ресницами срастаешься с листьями лип, а лопоухий турок в Макдональдсе обрит наголо с целью избежать бесед о своей родине. Ты представляешь любовь - ты падаешь в ее руки, что позднее замкнут тебя в кокон, комок в горле постепенно сходит на нет. Ты представляешь, ты видишь, сонная расщелина далеко в лесах Амазонии - раз, два, слышишь меня? Проговорился - выходит, моешь за нами всеми посуду на этой неделе. Три, два, раз!
Засыпаешь выпотрошенный, просыпаешься выпотрошенный, руки пахнут советскими елочными игрушками - живи в тебе бессмертный гений, смог бы состряпать не менее бессмертное произведение, а пока просто не моги ничего сделать и давись своей унылостью (заключительными всполохами соплюшечек дотлевающего пубертата) , давись, давись, давись.
13.06.14 матушки, сколько же высокопарной хуйни! переделывать, переделывать, переделывать все немедля!
Все, о чем я говорю - то несчастное подобие исподнего, половая тряпка, за которой бросается взашей выгнанный из цирка паяц в попытке покрыть оголенные чресла; начать так бесстыдно графоманить можно лишь от сильной к себе нелюбви, нежелания видеть себя таким, каков есть ты на самом деле. Вялая попытка отразить нападение, защититься: на зеркальные поверхности натыкаться нельзя - зато дозволено сыпать тирадами, вволю надругавшись над их формой и содержанием.
Следовало бы прояснить: вы вдвоем - те опустевшие людские ячейки, заготовленные для самого верного друга и любви всей жизни. Не было вас, не существовало, не ваши имена по утрам вертелись у меня на губах. Я живу хорошо, ем досыта, плавно скольжу в весне, как в плотном ватном сгустке, бесконечном забытьи. А ты мне не нужна, наверное - и, апеллируя к затертому маленькими девочками Маяковскому, что с Парижем, что без него.
скверно на людях, скверно одному обездвиженному в комнате;
первое - чудовищная людская многоножка, переливающаяся и позвякивающая плоть; наедине с собой - тошнотворный в своей образцовости разум и собственная нагота, что призвана быть уродливейшей из карнавальных одежд
Когда я пьянел, я думал о том, что каждый добродетельный человек добродетель свою втайне ненавидит, и что каждый Авель с охотой затесал бы себя в каиновы шкуры, да и что вообще может быть страшнее пробуждения, в котором ты осознаешь, что человек из тебя лучший, совершенней, чем ты мог бы предположить; что нашел ты себя куда более добродетельным, чем казался себе всю жизнь.
Трещат деревья, набухает весна, я наконец приучаюсь одевать носки под ботинки, и я бегу, бегу, бегу, о свежесть, что цепляется за мои лодыжки, о Аврора, о морская звезда; сердце во мне - что куль с картошкой в сером грузовике, глаза на мне - что ручка кружки, лишь для того приделанная, чтобы не ошпариться о собственное же сердце; кому придется думать о домах?
Я думаю о домах, зажимая подмышкой бутылку дешевого алкоголя - или банку, черт ее разберет, но позвякивание-то я ее ясно ощущаю. Я вглядываюсь в силуэт дома, расположенного аккурат напротив моего, и корю себя за то, что о домах я вовсе не думаю.
Вот я не думаю о домах, хотя они совсем-совсем поблизости - голова моя полна людей, что шаркают каблуками и бранятся надреснутыми голосами; люди перекатываются в черепной коробке и воют, цепляясь за подолы коры полушарий, когда я задираю ноги над невысоким заборчиком, когда я засыпаю на перроне или бодаюсь к тебе в плечо. Люди воют, носятся, кружат - голова моя что улей, полная медоносных пчел, мне от нее дурно. Мне от людей дурно и от себя дурно: совсем я изморен, сплошная тяжесть.
Каждый чистый душой и отважный сердцем чистоту и отвагу свою презирает; человек хороший добротой своей вовсе не кичится, а страдает, непомерно от оной страдает. Но кто же будет думать о домах? Думать о чертовых домах, о лиловых, о салатовых, забитых людьми или пустующих. Когда я живу поутру, безусловную любовь я отрицаю; но вот приходит вечер - и я в ней живу и шевелюсь, и это почти как игра в классики. Когда я пьянел, я ее отстаивал всеми силенками, пусть и ими же отрицал намедни.
Раз, три; ни потерянной секунды - думать, размышлять о домах, рассусоливать их.
, я сражаюсь за тебя
в ослепительно белых коридорах, где плещут фонтаны света,
я оспариваю тебя у любого имени, осторожно счищаю его с тебя,
как корку со шрама,
я осыпаю твои волосы пеплом от молний и лентами, спящими в дожде.
Я не хочу, чтобы ты имела какую-нибудь форму, была
именно тем, что начинается после твоей руки,
подумай о воде или о львах,
что растворяются в сиропе басен,
или о жестах - этой архитектуре из ничего,
зажигающей свои огни в самой середине встречи.
мы были самыми храбрыми детьми на этом материке: вот говорили тебе не смотреть на сварку - а ты берешь и смотришь!
Для человека, делящего мир и всю его атрибутику на фу и не фу (иными словами, для меня), слишком велика вероятность скатиться в кучку вязкого дерьма. После рыданий, тянувшихся чуть ли не до наступления темноты, задаюсь вопросом: а не становлюсь ли я там, например, сентиментальней и чувствительней, не начинаю ли наконец ценить дружеские узы и узы романтического характера и страдать чуть больше при их окончательном разрыве, в общем, все более подбивая свою жизнь к планке все-как-у-людей.
Вопрошать у себя о том глупо; кровожадное эстетствование прокралось наконец и в сферу чувств. Лишь зная, что страдания мои достаточно красивы и торжественны, я могу снизойти до скорби и безутешного хлюпанья носом. Кому охота рыдать о разбитой коленке или некрасивом возлюбленном? Какому болвану вздумается страдать лишь потому, что иначе нельзя, для того, чтобы чувствовать себя легче? Акт страданий и любые его составляющие должны быть эстетичны - я, пожалуй, лучше приберегу слезы для чего-нибудь этакого, вообразив, что то, о чем я плачу, обладает изрядной долей возвышенности и притягательности для любого постороннего взора.
Общеизвестно, что непоправимо несчастным быть постыдно - весной быть непоправимо несчастным постыдно вдвойне, если не втройне.
Сквозь Harold Budd & Brian Eno – Dark-Eyed Sister, будто тоненькие ростки сквозь бетон, продирается хлюпанье улицы и нарочито весенний гомон ребятни; все течет, извивается, искрится. Я, бьюсь об заклад, ничем не лучше тех, кто отрезает головы котятам или спускает трусики с пятилетних малюток - пытаюсь приладить всюду кукольное платьице слов, запихнуть в текстовые рамки то, что, в общем-то, такой беззаконной корректировке не поддается. Торжество жизни, ее непререкаемый абсолют, в котором никак нельзя не ощутить себя лишним; апрель пролетел почти скороговоркой, заливисто смеясь и ступая на хрустальных цыпочках по отдраенным улицам.
С миром серьезных отношений ни за что не выйдет. Поэтому я смеюсь, я смеюсь, я смеюсь, гортань испещряя морщинками - а на дне желудка булькает наглухо затолканный туда рев.
Жизнь собственную я извожу в раскланиваниях, любезничаниях, распинаниях; нутро мое всклокочено, я издерган и весь замусолен. Твое присутствие сменилось на отсутствие, ты - вся та же абсолютная единица, не дающая мне спокойно быть наедине с собой. Жизнь выкинула неестественнейший фортель и шмякнулась оземь: я раздражен, рассержен, заплакан.
Перед двенадцатилетним мной сидит девушка с длинными, неестественно блестящими волосами цвета воронова крыла. Небрежно мажет по мне взглядом, удовлетворенно кивает.
— Каким же ты будешь в 18 лет!
Каким же я буду. Кожа на лопатках у меня чистая, я относительно тонок и стеснителен ровно настолько, насколько уместно; все на свете слишком мне удается, каждый лишний штришок, марающий целостную картину, будто потерт неким галактическим ластиком, все слишком хорошо - а мне слишком плохо.
Всеядное горново жизни мне противно, мне противна порожняя болтовня, беспрестанное движение частиц во вселенной, вечное клокотание этого муравейника, под завязку забитым тобою, мною и еще семью миллиардами кого-то там. Не давать никому ни единого повода к разговору, этому опустощающему пустословию, дурашливому и тошнотворному в собственной искусности жонглированию событиями; ни повода к случайному касанию, ни повода к случайной улыбке, на секунду оперившее бы безуглое лицо.
Выражение лица девицы меняется: исступленным немигающим взглядом она следует за каждым моим движением пальцев, каждой мимической морщинкой, на миг возникающей в уголках губ. И я думаю: должно быть, от нее сегодня ушла любовь всей жизни.
Да, какая-то она, что ли, слишком печальная; должно быть, от нее сегодня ушла любовь всей жизни - а от меня сегодня ушел лифт!
Меня тут как обухом по голове стукнуло: вся моя любимая музыка записана людьми. И голоса, на пленках потрескивающие - людские. И те томики, которые я тепло и любовно поглаживаю по корешку, порождены единственно человеческим сознанием. Каждое слово - все это насквозь человеческое, шершавое, душное. Господи, вот же незадача.
и от бытия бессмысленности как-нибудь сбегу
Ем сэндвичи рядом с Л. и изучающе въедаюсь взглядом в его лицо. Хорош он невыносимо: хорош своей кукольной, спичечной красотой аккуратно выточенной деревянной игрушки. Немного нескладный овал лица, глаза темно-зеленого, болотистого, мутного цвета, аккуратные, словно циркулем очерченные, брови, девчачьи тоненькие пальчики, выпрыгивающие из-под рукавов салатовой рубахи, будто чертик из табакерки, не менее аккуратные узкие запястья; вся его воздушность придает ему схожесть ни много ни мало с маленьким божком. Глядя на него, испытываю тошнотворно мелкую бытовую радость - вроде как тапком клопа задавил, или плюнул мимо урны, или, быть может, урвал сахарную вату за бесценок на ярмарке.
Так и дай ему в руки игрушечных лошадок, на руках поноси, подбрось!
Я терпеливо ни в кого не влюблен и, более того, кажусь себе вовсе на то неспособным. Но плакать я из-за этого перестал. Это ведь почти как плакать потому, что у тебя есть руки или селезенка, или потертый зеленый проездной в кармане летнего плаща.
перед нами "человек вообще", без профессии, друзей, прочных связей, даже влюбившийся как-то вприглядку, в порыве "призрачного энтузиазма",
Самые популярные посты