-
Персональный блог NESTROY — -
Персональный блог NESTROY — -
Искусство всегда будет обезображено попытками втиснуть кастрированную идею в полотно или хронометраж; весь великий замысел "художника" разыщет себе двойника в диссертации провинциального чудилы, причем двойника гораздо менее косматого, но более внятного и лапидарного, правильного.
Кроме того, оно бесконечно сансарит: лицо Мадонны, скрывающее за собой пропасть означаемого, вырождается в осколки унитаза, которые, в свою очередь, тоже волочат за собой разбросанные и раскуроченные смыслы.
В 2017 кисти и краски в руки берут только неистовейшие из (???).
Ужас тоски — в том, что она ничему не противостоит, не антагонирует, ни к чему не взывает, ничего не требует.
Нет от нее, по сути, противоядия, ни в мире вокруг, ни в себе.
Чего я хочу? Да ничего: ни ряс золотых, ни любовей звонких, ни крепких дубов, к которым прикладывать голову.
Заткните за пуговички шелковое перышко, положите на деревянный плотик, да пустите вдаль по водице.
Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО И Я ЛЮБЛЮ И ВЕРЮ И ЖИВУ И ДЫШУ И БУДУ ЖИТЬ ВСЕГДА И ВЕЧНО И БЕСКОНЕЧНО АМИНЬ И АЛЛИЛУЙЯ Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО ИЯ ЛЮБЛЮ И ВЕРЮ И ЖИВУ И ДЫШУ И БУДУ ЖИТЬ ВСЕГДА И ВЕЧНО И БЕСКОНЕЧНО АМИНЬ И АЛЛИЛУЙЯ Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО Я ЛЮБЛЮ И ВЕРЮ И ЖИВУ И ДЫШУ И БУДУ ЖИТЬ ВСЕГДА И ВЕЧНО И БЕСКОНЕЧНО АМИНЬ И АЛЛИЛУЙЯ Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО ИЯ ЛЮБЛЮ И ВЕРЮ И ЖИВУ И ДЫШУ И БУДУ ЖИТЬ ВСЕГДА И ВЕЧНО И БЕСКОНЕЧНО АМИНЬ И АЛЛИЛУЙЯ Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО Я ЛЮБЛЮ И ВЕРЮ И ЖИВУ И ДЫШУ И БУДУ ЖИТЬ ВСЕГДА И ВЕЧНО И БЕСКОНЕЧНО Я С ТОБОЙ ВСЕГДА И НАВЕЧНО И ВСЕГДА МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ БЕСПЛАТНО И БЕССКОНЕЧНО
С. – единственный лектор, в конце пар которого аудитория закипает дружным гулом ладош; студенты, кое-как выправившись из-под неудобных парт, аплодируют в унисон. Это и впрямь не лекция, скорее – ярмарочный перформанс, эквилибрист на миллиметровой золоченой проволоке: кружение у доски, слегка гнусавая речь, не дающая воли раскидистым «э-э-э», бессчетные соцветия имен и отсылок, что бойко вонзаются в тушки рассказов. Под него хочется увлекаться: забыть имена уродских знакомых, с ногами забраться на хлипкую антресоль с пыльными Беньямином или Дюркгеймом, пропасть для всего вокруг во веки веков и присно.
Иду до дома я довольный, взвалив на плечи свежевыкроенное идолище: возведение очередного кумира распускало мне руки и дозволяло мне ненависть ко всем прочим. Ненавидеть – радостей некуда: сладость отвращения доверху заполняет тело, заставляя рассудок возбужденно урчать и булькать; ненависть, каемочкой обогнувшись вокруг самопального божества, обретает свою законность. Я благороден и раскидист душой: я ненавижу все, чтобы жарче любить единственное и неповторимое обожествленное, я ввергаю весь мир в ничтожество – единственно в жертву своей любви.
Добрых два года я протаращился на Л. – как он обувался и разувался, как в разгар снегопада сбегал со мной из школы через черный вход здания, как по-девчоночьи обижался на А., взвизгивая и размахивая руками от досады. На добрых два года я заточил его в корпус взбалмашного и вертлявого идолища, этакого очеловечившегося сатира, глашатая капризного детства в аляпистом, непристойном костюмчике. Он был слишком красив – и что бы я делал с ним, сажал бы на мили от себя и глазел? Он был слишком красив – и я не мог бы его щупать, фривольно теребить ему воротник, бояться отдернуть ногу от половой дрожи. Существование Л. не предполагало его бытие романтическим, любовным объектом; это делало его рафинированным божком, тело его – отторгающим душные страсти, существующим исключительно для удостоверения его материальности. Я восторгался им блекло, смотрел безучастно, как мог бы смотреть на резвящихся в герметичной клетке зверьков, но крайне пекся о том, чтобы Л. не утратил свою богоподобность, свойство Воплощать Собою, что вынуждало меня околачиваться где-нибудь возле;
но он заливался какафоническим хохотом, имел дырки в зубах и по-дурацки егозил на занятиях – и я спокойно переводил дух.
Собственную любовь не выходило ни возвеличить, надменно таская ее в себе, ни грубо ее унизить; чувства самого среднехонького, затасканного пошиба — клей для папье-маше.
Важнее всего убедить себя в том, что жизнь не заточена под лунапарк: важнее всего принять свое ленивое кособокое сердце, ничего в себя не берущее, признать выпотрошенность слезных каналов, длинные рты, короткие умы, нависающих в супермаркетах дядечек, бумажные десятки, отвращение, каемки чернозема под ногтями, скуку от действия и бездействия, любвеобильных подружек, сквозняки в комнате, иссушающие разговоры, неспособность видеть красоту, рвоту после двух банок пива, важнее всего полюбить жизнь без любви, признать жизнь в скудобе,
быть вообще достойным – всегда уметь полюбить посредственность.
Прекрасны влюбленные в скудоумных, очарованные горбатыми: над ними бессильны лихорадки идолизаций, детальных обсасываний, потных ладошек и галактических огорчений. Я выбегаю из институтского корпуса, раскрасневшись; реальность – назойливое жабо, его я отчетливо ощущаю и наспех дырявлю глинобитной головой.
– И чего ожидать от бывшего менеджера по продажам? – фыркает рядом со мной Д.
Никогда он мне не нравился, слишком упертый: язык, точно гильотина, челюсти – плаха, зубы беснующимся народом, что жаждет кровавых фантазмов: долой подлецу голову с плеч, да поскорее!
Я разучился жить один, но так и не приобрел тех свойств, что позволяли по мановению волшебной палочки склеиваться со всеми прочими: людей я не то, чтобы не любил, скорее бахвалился собственной категоричностью – люди, дескать, совсем идиоты, никакого с такими сладу. В действительности же ничто на свете меня не волновало: я, казалось, дурашливо бросался в воздух суждениями и едкостями, мартышничая перед умеющими жить.
04.2011
Сейчас весна, и я ни о чем не жалею.
На улицах немного грязно, и я иду по одной из них. Единственное, что меня утешает - это то, что ты тоже идешь по одной из них.
Мне бы хотелось свести на ноль физические проявления жизни, меньше ходить, меньше разевать рот по поводу и без, меньше трясти кого-то за плечи; страстней всего я мечтаю о том, чтобы меня никто не помнил. Мое лицо, мои надменно растянутые тирады - все должно быть изъято из памяти людей, когда-либо меня засвидетельствоваших; все должно быть стерто. Живу я осторожно, слишком даже: едва ли ввязываюсь в любовные перепетии, не умею ругаться в транспорте, неприятные мне места покидаю всегда бесшумно - я делаю все для того, чтобы ни в одну голову не было заронено хоть мельчайшего воспоминания обо мне, чтобы имя мое впредь не проревело подобно грому в небе ни в едином сознании.
Мне принципиально, чтобы никто не назвал в мою честь собственных детей, мне важно знать, что ни в одном закоулке мира не обронил я ни огрызка, ни ручки, ни даже случайной ресницы; чтобы никто из любимых мною людей ни с пятого, ни с десятого раза не угадал бы моей фамилии. Мне нужно, чтобы соседи удивленно круглили глаза на вопрос о том, кто проживал в моей квартире, чтобы письма рикошетили от почтового ящика, возмутившись набитой им пустотой;
мне хочется жить незаметно, тихо, легко. Мне хочется, чтобы никто меня не помнил.
ps: нет никакой цели накатать что-либо эпохальное или просто складное, но пишу я все теми же зализанными кальками. а это не может не досадовать.
По весне очень много рыдается; отнимешь руки от лица - и прорвется наружу бесхитростный фонтанчик: то над правым веком добродушно зажурчит крохотный ручей, то в районе солнечного сплетения заклинит что-то - и понесешься сломя голову за разводным ключом, править себя с макушки до пят. Бодрствую через силу, но стало возможным хотя бы писать - нерасторопные, ленные мысли пудовыми мухами сквозят в сердце от клапана к клапану; но леность эта приятная, скользящая, ясная. Все больше слез от озираний кругом: очеловечелись бы эти гордые козырьки девятиэтажек, эта бахрома ветвей, сквозь которую продирается новоиспеченная, мартовская голубизна - и был бы я уже без памяти влюблен, и просаживал бы последние деньги на поезда, и стирался бы всмятку у чужих подъездов. Я очень много что люблю и многое ненавижу; но ничто не вочеловечится, не вылепится в человеческие черты - и я буду бесконечно ходить по улицам, и я буду бесконечно плакать.
Прежде всего я имею сказать, что мечтаю о том, чтобы закон всецело заменил мне жизнь; угловатость образов и щуплость собственных чувств заставляют меня помышлять о полной ликвидации лирики вокруг. Чтобы структура превратилась в утренние вздохи, а административные отчеты - в заросли камышей или наоборот, чтобы имена новорожденных приобрели двузначные номера; при собственной любви к администрированию я желаю обрубить все, что мешает мне втиснуть мир в узкие рамки закона. И я люблю структуру, но до смерти боюсь математики, поскольку она отмежевывает меня от жизни и языка, к которым мною питается относительное уважение. Но математику можно не любить - важнее всего уничтожить, приплющить на корню лирическое начало, лишить людей возможности говорить выспренно и страстно и помышлять о чем-либо помимо замены сношенных ботинок на новые; и если внутри я схож с камнем, и если в моей грудной клетке то сходятся, то расходятся сталактиты нутра, то того же желаю я от всего и вся, что когда-либо попадется мне на глаза.
У моего брата, ровно как и у меня самого, ресницы на нижнем веке бесцветны. Я не знаю, зачем я об этом говорю, но мы сидим на кухне. Кухне бледно-желтой, как ушная сера, или же как венчик ромашки; нас четверо. Парень, сидящий совсем рядом, скручивает поданную мною купюру в трубочку и аккуратно делит на дорожки белесый порошок на поверхности зеркала.
В такие дни все вокруг пусто. Ладно; сочти это за косность моей речи, за неспособность языка к гибкости и принятию нужных форм. Я, в общем-то, скажу все, что хотел: мне не нравится большинство людей, потому что они пусты. Аналогично - большинство занятий. Понимаешь?
Склоняюсь над зеркалом, испещренным отскочившими белыми песчинками. Порошок неприятно обжигает слизистую, щекоча ноздри. Мне думается о том, что в его возрасте меня занимали лишь девочки с челками и незапятнанность собственной души - вещи, казалось бы, взаимоисключающие, но так оно все, клянусь всем шоколадом мира, и было.
Катышки пустоты срываются с его губ, рикошетят о батареи, впиваются мне в щеки, сподвигая меня на поход к разоравшемуся в другой комнате попугаю.
Он слишком торопится.
С третьей дорожкой он не церемонится и попросту ссыпает все в кружку, долго и театрально морщась, стоит лишь ему пригубить жидкость. Я медленно стекаю по стулу, запрокидываю голову, будто внемля безвестным богам; горький порошок змейкой минует горло. Гнусный привкус. Смотрю в окно. Из плеера бубнит Йен: and we are immortal, we are not there! Юность. Юность, влюбленность, припасенный с утра для кого-то брикет пломбира - все это, бесспорно, блеск.
Зеркало идет по рукам, а я был бы счастлив сиюминутно погибнуть, сгинуть. Кажется, что рано или поздно ты поймаешь себя на том, что вот он - тот самый момент, та самая секунда, те самые раскиданные по комнате вещи или ошалелый взгляд твоей сестры (что в очередной раз по-дурацки размалевала своей не менее дурацкий широченный рот и спешит на свиданку с очередным сальным пройдохой), что так подходят к твоему уходу в мир иной. И завершение всего в этот момент - словно ружье, что с самого эпиграфа красуется в зарисовке, то, что просто необходимо и, с какой стороны не подойди, донельзя оправданно. Солнце мягко ерошит твои брови, что выглядят безвкусными черточками в контексте твоего же лица, все вокруг сонно и нежно, и весь мир будто оголяет свой пухлый и болезненно белесый животик. Однако смерть здесь была бы особо уместна; я бы и рад умереть, но вместо того продолжаю быть тут.
Но мы на бледно-желтой кухне, и нас четверо. Нас четверо, и мы плевали на все. Я плюнул на все. But we are immortal, we are not there. И будь я воспитан не в подобном презрении к телу и труду - ноги бы моей здесь не было. Зеркало вымыто, а я плюнул на все - и я теперь здесь.
Все теряет смысл с обезоруживающим грохотом - и я будто бегу сквозь нескончаемую шеренгу икеевских стеллажей, а на меня все падают балки, коробки, горшки с растениями, и увертываюсь я невпопад, и больно ушибаюсь. Я возвращаюсь к себе: и о меня осекаются все времена и все любови, и все упорней тщусь я себя убедить, что душа моя многостворчата, а вовсе не лепешка плоская, небрежно залепленная в грудину и потом уже - за петельку пиджака завернутая. Люди, разгуливающие передо мной и ехидно сверкающие щеками - что они мне? До исступления могу я смотреть в красивые лица, представлять, как на санках качусь с чьего-нибудь покатого носа, как телом своим вжимаюсь в чужое, податливое и звонкое - но что мне от того? Людьми я могу восхищаться, с людьми я могу смеяться, людей я могу желать - но что дальше? Влюбленностей не существовало - существовал лишь маленький, озорной и тонконогий призрак, прыгающий из человека в человека: и люди те враз казались мне занятней всех прочих, и казалось мне, что я в очередной раз - и, благо, несчастно - влюблен. Но смеялся призрак и медленно изымал себя из человека - и становился тот коченеющим и иссохшим. Влюбленностей не было - была лишь идея любви, ловко соскальзывающая с одного человека на другого, вечно петляющая и вечно затерянная за хрустящими фанерками человеческих фигур.
И почти вся жизнь уходила на то, чтобы втемяшить себе, что ты-де человек благочестивый, внимательный, и что до других тебе есть дело чуть больше, чем копошения фотонов в воздухе или, скажем, засушливых весен в дальних и сказочных странах; и если бы каждодневно проносил я в своей голове мысль о том, что люблю тебя беззаветно, если бы смаковал ее, поглаживал, то, несомненно, до чертиков бы уже тебя любил - но я не люблю.
Над черной слякотью дороги Не поднимается туман. Везут, покряхтывая, дроги Мой полинялый балаган. Лицо дневное Арлекина Еще бледней, чем лик Пьеро. И в угол прячет Коломбина Лохмотья, сшитые пестро… Тащитесь, траурные клячи! Актеры, правьте ремесло, Чтобы от истины ходячей Всем стало больно и светло! В тайник души проникла плесень, Но надо плакать, петь, идти, Чтоб в рай моих заморских песен Открылись торные пути.
И полилась жизнь: жизнь порою мерзехонькая, ехидная, чуть осклабившаяся из-за угла - бездыханные дни, почти что лишенный живости и движения корпус. И пожимались холодные руки, и не было ни отчаянья, ни радости, ни истошных вскриков: все увязало в этой ушибленной, непроворной жизни, в которой не отличить было бодрствования от забытья. Но сдавалась иногда жизнь, и приходила на смену ей другая: жизнь настолько фанфаронная, настолько до мути и одури доводящая, что были в ней даже у стен рты. И хотелось лишь бежать во все лопатки, скрыться или покалечиться нарочно, чтоб больше о жизни не вспоминать - а что ты?
Но та ли это жизнь, о которой всюду говорят, та ли жизнь, достойная того, чтоб ее проживать? Та ли эта полнокровная, обновленная сила, о которой судачили на каждом углу, та ли жизнь, которую не стыдно дотащить за собой до плахи?
И всюду были люди на одно лицо, и любовь на одно лицо, чуть припавшая к сердцу и уже такая далекая - и напоминал я себе шарманку, настроенную вечно на один лад; и я кончался, а жизнь не кончалась.
Самые популярные посты