Когда я пьянел, я думал о том, что каждый добродетельный человек добродетель свою втайне ненавидит, и что каждый Авель с охотой затесал бы себя в каиновы шкуры, да и что вообще может быть страшнее пробуждения, в котором ты осознаешь, что человек из тебя лучший, совершенней, чем ты мог бы предположить; что нашел ты себя куда более добродетельным, чем казался себе всю жизнь.
Трещат деревья, набухает весна, я наконец приучаюсь одевать носки под ботинки, и я бегу, бегу, бегу, о свежесть, что цепляется за мои лодыжки, о Аврора, о морская звезда; сердце во мне - что куль с картошкой в сером грузовике, глаза на мне - что ручка кружки, лишь для того приделанная, чтобы не ошпариться о собственное же сердце; кому придется думать о домах?
Я думаю о домах, зажимая подмышкой бутылку дешевого алкоголя - или банку, черт ее разберет, но позвякивание-то я ее ясно ощущаю. Я вглядываюсь в силуэт дома, расположенного аккурат напротив моего, и корю себя за то, что о домах я вовсе не думаю.
Вот я не думаю о домах, хотя они совсем-совсем поблизости - голова моя полна людей, что шаркают каблуками и бранятся надреснутыми голосами; люди перекатываются в черепной коробке и воют, цепляясь за подолы коры полушарий, когда я задираю ноги над невысоким заборчиком, когда я засыпаю на перроне или бодаюсь к тебе в плечо. Люди воют, носятся, кружат - голова моя что улей, полная медоносных пчел, мне от нее дурно. Мне от людей дурно и от себя дурно: совсем я изморен, сплошная тяжесть.
Каждый чистый душой и отважный сердцем чистоту и отвагу свою презирает; человек хороший добротой своей вовсе не кичится, а страдает, непомерно от оной страдает. Но кто же будет думать о домах? Думать о чертовых домах, о лиловых, о салатовых, забитых людьми или пустующих. Когда я живу поутру, безусловную любовь я отрицаю; но вот приходит вечер - и я в ней живу и шевелюсь, и это почти как игра в классики. Когда я пьянел, я ее отстаивал всеми силенками, пусть и ими же отрицал намедни.
Раз, три; ни потерянной секунды - думать, размышлять о домах, рассусоливать их.