Ни желать, ни противиться; четыре слова, безвольно повисшие у губ. Возможно, они могли бы сойти у меня за девиз - я слоняюсь по улицам, я в скуке мерцаю из угла в угол комнаты блеклой тенью, я носом вспахиваю подушку и пододеяльник, образуя на них глубокие рытвины собственным туловищем. Я тщетно силюсь закрыться от мира, ищу покровительства у окружающих меня предметов - они так безбожно велики, а я так бесконечно мелок. Пропадаю, скукоживаюсь, рассеиваюсь - называйте как душе угодно.

Одной ногой, если уже не обеими, я в прошлом. Мое единственное орудие в борьбе против себя и настоящего, ощерившегося гнилой пастью - былые дни; единственное искусство, отшлифованное и доведенное мною до совершенства, возведенное в абсолют - искусство упиваться собственным прошлым.

Меня могло и вовсе не существовать: почем мне знать?

Прошлое - величайшая выходка мироздания, податливый глиняный сосуд, принимающий любую удобную мне форму; вертеть я могу его и так, и этак, где-то - умолчать, где-то - прибавить болезненного надрыва. Желаю я своего отсутствия - и меня не будет, желаю своего величия - и я уже сияю ярче тысячи светил; прошлым своим я волен путать других и путаться сам.

Тело же - удручающая кабала; порою мне хочет разорвать себе рот, разорвать напополам и себя самого, дабы сделаться хоть каплю полезней, вывернув душу и помыслы лицевой стороной к человечеству - но я и на то не способен.

Прошлое, со всех сторон гонимое заступающим настоящим, безутешно; я весь - лишь вторящие ему отголоски.

Музыка всегда имела надо мною огромную власть; власть куда большую, нежели чем люди, чем мамины понукания, малиновый торт или слабо брезжущее впереди светлое будущее. Умело фальсифицируя чувства, с которыми, скорее всего, в жизни мне не придется впредь столкнуться, или рождая новые, неизбывные цветы из ничего, она всегда была рядом; она всегда была рядом, а единственный куплет (Public Image Ltd. - Annalisa) мог в мгновение ока водворить все на свои места.

Порою мне думается, что испытываемых мною чувств, что я волен подбирать и раскладывать в себе, оставаясь в одиночестве, в природе будто и вовсе не существует. Все те ощущения, описывающие внутри меня виражи и сальто, казалось бы, в окружающем мире невозможны, истреблены или запретны. Сидя в маленькой, построенной из прутиков хижине, я выглядываю в окно: я не вижу ни единого живого человека, ни единого красивого пейзажа, все вокруг - сплошной бледный, понурый суррогат; все чувства, которые я испытываю к окружающим, кажутся мне примитивными, древесными и отягощающими, весь мир напоминает затертую копировальную бумагу.

Могу ли я знать, как выглядит чувство, что я никогда к прочим не испытывал? Чувствую - стало быть, оно все еще мне предстоит, и издалека я способен заприметить его сияние.
Я ставлю над своей головой единственно идею слияния двух душ, настолько тесную их связь, что она, несомненно, будет предполагать телепортацию в миры иные, прекрасные, наполненные и заснеженные, я стремлюсь исключительно к забвению, но забвению трепетному, забвению всесокрушающему, способного выпустить за пределы жизненного потока.

Ведь все более чем неважно, потому что когда-нибудь будешь Ты.

Я - сверчок, я ошпарил пергаментные крылышки за нагретой печкой, я - щенок, я забился в угол и жалобно скулю, я - тринадцатилетний мальчишка, оставленный один на один со своим впервые разбитым сердцем. Я - бесконечно больное животное, осуществляющую свою единственную функцию - функцию страдания. Я - полая человеческая материя, я - набитая на сердце оскомина, я плачу, я мечусь, я бьюсь о оконные ставни.

Непременная пошлина на обретение смысла - терзания; функция у первоисходной людской материи одна - страдать, да побольше, так было и будет до тех пор, пока некто не разорвет оковы мрака и не выведет род человеческий к первозданной тропе, свободной от душевного дискомфорта - но это вовсе не моего ума дело. По мере приближения к осмыслению собственной жизни и человеческого назначения переживания станут еще более полными: они будут наливаться кровью, подобно щекам возгордившегося юнца, наливаться цветом, подобно майской сливе, наливаться тяжестью, подобно.. Хотел бы я из обезумевшего животного вновь проложить путь в животную суть; но спасительных тропинок не предусмотрено, и я относительно спокоен, я смиренен - ничто больше не вопит во мне.

Но маленькая капля боли необходима как воздух - без нее рука не поднимется ни написать, ни расплескать краски по бумаге. Без крохотной доли страданий, без постоянных сомнений, без вечного покалывания меж ребрами и удушья от переизбытка внутри двоеточий и вопросительных знаков, увы, и я, и мы, и ты - тупоголовое зверье; тотальная же тоска седлает верхом человека и разлагает его изнутри, съедает его с потрохами, вьючит его сердце, вяжет любую мысль и губит благородный порыв души.

Мне совершенно чуждо тяготяющее над моим поколением желание поскорее присудить себя кому-либо, опеленать себя узами отношенияй и опоясать себя блеклым подобием на чувства; все на свете, в особенности - любовь, как бы я не билась, сходит на нет, напрочь лишается оттенков и полутонов, заводится за, казалось бы, совершенно несовместимые со всем человеческим условности. Все вокруг влюбляются по принципу различий гениталий; мертвые, удушливые скобы формальностей, механизированные формы чувств правят балом, все по-врачебному выверено и тошнотворно.

С младых ногтей дети начинают упражняться в обладании и испытывать себя в умении быть покоренными; им едва ли знакома та робость, бегущая по стенкам желудка, по небу, что после патокой разливается в сердце, едва ли знаком шепот под тоненьким пододеяльником, что заходит далеко за полночь, им чужды и неведомы оробевшие зрачки и неподъемные конечности в момент приближения объекта воздыханий; эти юнцы едва ли пройдут сквозь поцелуй, от которого мир вокруг свернется в сплошную абстракцию, едва ли пройдут сквозь потеющие ладошки и бешеную пляску сердца, что в моменты особого единения чуть ли не смещается на орбиту желудка.

Нам повезло в какой-то степени больше: я говорю "нам", но никаких нас вовсе нет. Этим детям больше не суждено душою пропахать все то, через что прошли мы: я говорю "мы", но никаких нас не было и в помине. Единственной связующей цепью оказались страдания: вероятно, именно они и пронизывают людей настолько, что после всего ни один из двоих ни в состоянии шелохнуться и хотя бы на метр уклониться в сторону от другого, именно они держат крепче всяких клятв.

Атрибутом личного счастья непременно является выеденное или атрофированное сердце, и я смогу выплюнуть тысячи "не", миллионы "не", которые суждены моим сверстникам. Я никогда не знала, куда девать собственные руки, когда твои неловко обертывались вокруг моей шеи; ты заявляешь мне о том, что будешь, подобно дворняге, ждать меня у подъезда денно и нощно, я же посмеиваюсь; я лежу, коленками вонзившись в салатовую стену, и шепчу тебе в трубку о том, что все будет в порядке; ты клянешься никогда не катать никого чужого на плечах, скупаешь мне половину Макдональдса и с укоризной смотришь на меня, когда я пытаюсь дозваться до тебя через вагон, громко протягивая гласные имени (ведь Никита - имя на двоих).

Я никогда не хотела быть с тобою или вроде того, но я всегда хотела постригать твои волосы; было ли это высшей формой привязанности, желанием обособить тебя от всего мира?

При наших встречах мои пальцы никогда не индивели, но я целую тебя в нос и думаю о том, что твое счастье, вероятно, никогда меня не оскорбит - было ли это самым сладким детским откровением, прошедшим сквозь меня в мои бездумные четырнадцать лет?

Я ни на что ни досадовала: мы были влюблены и едва ли могли вывести, вычленить эту влюбленность, выгнать вон за пределы тела. Мы не давали имен собственным чувствам; мы низвергли слова и материю, оставшись маленькими, чумазыми призраками. Вздевав руки к небу, мы пытались урезонить собственные сердца, на тот момент ходящие ходуном - мы ввергли себя в собственное отсутствие, подобным образом преумножив себя во сто крат.

Я узнаю тебя всюду: в каждом солнце - по квадриллиону тебя, в каждом случайно оброненном слове - ты, из собственных волокнистых слов я плету цветастое одеяло, что когда-нибудь пригодилось бы и нам, укрыв нас обоих от всего на свете. Жесткие сиденья у перронов, вероятно, напоминают твои угловатые плечи, которые так боязно было бы свести в страхе раздробить на кусочки. Я узнаю тебя в тихих прикосновениях матери, в сплетении нот разглядываю твои черты, утыкаясь взглядом в каждую щербинку. Твоя же грудная клетка вполне сможет напомнить хрупкий скелет пожухлых листьев, в сонном фурчании пузырьков лимонада я слышу твой голос, потревоженный внезапным фарингитом.

Не было никаких нас - вероятно, именно эта неоконченность заставляет меня яро желать теперь собственного существования; именно этот факт породил те самые бойкие пучки света внутри нас, бесконечно стремящиеся вспороть брюхо Галактике; ту самую незатейливую цикличность, что спустя полтора года сходит за петлю, стянувшую наши белесые шеи.

Пространные разговоры о такой штуке, как физическая близость (читай: ебля) можно вести, сколько влезет, но стоит столкнуться с "Эй, у меня здесь на Пражской квартира свободна" или выслушать увлекательные повествования из первых уст - единственным желанием, обладающим тобой, становится желание унести ноги на другой конец света, попутно прихватив с собой тазик.
Окажись я в первый раз на Земле, и укажи мне кто-либо на перекошенные от вожделения лица школьников, на зверские лобызания в метрополитенах, на всю нищету действий и помыслов, находящихся в распоряжении у влюбленных, я бы непременно решил, что любовь - нечто дурное и прескверное.

Люди и звери жили под этими переплетами, гравюры были их плотью, текст — душой, их неповторимой сущностью; за стенами моего дома бродили только бледные копии, более или менее приближавшиеся к прототипу, но никогда не достигавшие его совершенства: в обезьянах зоологического сада было куда меньше обезьянего, в людях из Люксембургского сада — куда меньше человечьего. Платоник в силу обстоятельств, я шел от знания к предмету: идея казалась мне материальней самой вещи, потому что первой давалась мне в руки и давалась как сама вещь. Мир впервые открылся мне через книги, разжеванный, классифицированный, разграфленный, осмысленный, но все-таки опасный, и хаотичность моего книжного опыта я путал с прихотливым течением реальных событий.

если бы не усиливающееся вечерами желание погреться у кого-либо за пазухой, возможно, жилось бы мне не так дурно

Дела идут хорошо, подозрительно хорошо: в какой-то мере это меня пугает. Мне не стать ни новым Ноем, ни новым Ницше; высшая миссия погребена под "съездить к тому-то, купить билеты на что-то, покраситься в такой-то". Но крохотные, однодневные цели здорово вытягивают из, казалось бы, безвылазной тоски; полуденные стенания, ты-меня-не-любишь, ты-умерла затеряны где-то среди вечного бега по коридорам метрополитена, среди карандашей из Республики, методичек по литературе и маршмеллоу-кебабов. Вечная беготня дает какое-то ощущение невесомости, и я в какой-то степени рад. Рад плестись позади округлой девушки, глядеть на ее зад и думать о том, что лучше быть не могло. Разлеживаться на литературе, глядеть в окно на полоумных ворон и думать о том, как хорошо было бы проделать в сердце две параллельные дырочки. Чтобы оно наконец перестало сипеть, а новые чувства с гулким свистом рвались из него прочь, прочь, прочь, прочь.

Алексеевская - натурально Восточный Берлин. Или антуражи из "Мы дети со станции Зоо". Так и гляди, что за каждым тихо притаившимся домом, за каждой тихо сопящей многоэтажкой, за каждой выбеленной панелью разворачиваются мерзкие инцесты, кровавые разборки, оргии, средневековые пытки и прочая гадость.

Порою поражаюсь способности самых идиотских моих мыслей приходить ко мне в самых невдохновляющих на то, казалось бы, местах. К слову, я ведь даже помню все те места, в которых меня, словно обухом по голове, ударяла каждая.

Стою около киоска с мороженым, перебираю заледенелыми пальцами мелочь (даю голову на отсечение, помню даже выражение лица продавщицы в ту минуту) и тут осознаю, что даже страдание от отсутствия любви многогранно - кто-то страстно желает потерять девственность и страдает от невозможности осуществления своих мечт, раздувая из того трагедию вселенского масштаба, кто-то полагает, что заслужил ничуть не меньше, чем вечную любовь, и если первый случай более удобоварим, то каждому второму я бы фыркнул в лицо и рассмеялся. Наверно. Просто надо меньше хотеть.

Я аккуратно ступаю по ледяной корке, думая о том, как бы из-за своего неловкого шага невзначай не распластаться прямо на тротуаре. Выбираю скамейку поприветливей, если, конечно, приветливость можно измерить в количестве окурков и шелухи от семечек, коими так обильно усеяна земля возле.

Порою я живу слишком общими понятиями, как, впрочем, и большинство людей - и тогда весь мир становится невыносим. Но во мне будто открывается потайная дверца - и я перестаю мыслить отрывистыми фразами, клочковатыми образами, перестаю напыщенно рассуждать о смысле жизни. Случается это обычно в погожие дни; тогда весь мир будто пронзается будто тонкими паутинками, тоньше тех, что так обыденны в августовских лесах. И как я мал, чтобы мнить себя способным говорить о таком; и как прекрасно казаться себе напоенным волшебством от макушки до кончиков пальцем. Тогда и начинается очередная жизнь в бесчисленной картотеке былых.

Сегодня я понял: все окружающие так и норовят поставить на мою жизнь жестяные скобы, а я вроде и не сопротивляюсь, утопая в собственной нетерпимости и тошноте. Но потом я понимаю - все просто. Все проще некуда. Я когда-нибудь влюблюсь, и это будет так же просто, как небо, как выпеченный мамой яблочный пирог, и все изменится, когда-нибудь я устроюсь на работу - и это тоже будет довольно просто, и свежий воздух из форточки будет возводить воздушные замки в моих волосах, когда-нибудь мы разнимем наши руки навсегда - и это будет так просто, так естественно, что никто не вздумает горевать после расставания. Я страдаю единственно от времени, единственно от рамок, в которые мы загнаны, будто дикие звери в вольеры, будто самые спокойные сердца в тахикардии. Но все так же просто, дружба - реальна, ночевки в кукурузных полях - тоже, прогулки по прохладным улицам в самом сердце ночи - реальны, холодные руки по утрам, ветровка, накинутая на голое тело, неловкие обнаженные тела в дешевых мотелях среди упаковок из-под доширака и бесчисленных аудиокассет, застуженные в ледяном озере ноги, мечта, ворвавшаяся в твою жизнь в платье леденцового цвета, лимонный джин на кладбище - всего не перечислишь. Реален и украденный у отца свитер, но это уже другая история.

Сегодня я понял - все проще некуда. И остановил грусть.

И все же есть во мне нечто, отличающее меня от прочих людей: мое прошлое, мои воспоминания постоянно подле меня, они ночуют у меня под боком, плотной пеленой встают они у меня перед глазами. Устроен я прескверно - помню все, более того - помню всех, сколько бы я не умалял людские достоинства.

Удивительно, с какой точностью чувства, оставшиеся в прошлом, всплывают в определенное время года, при определенных осадках, определенных вещах, натянутых впопыхах с утра на тело. Первый раз мне не вовсе не показалось: если декабрь и снег повествовал о мальчике, возле которого я ютился, по крайней мере, чуть ли не всю прошлую зиму, то ныне облака, утрамбованные в небо, отдают одной девочкой; сердцу сразу становилось невыносимо прогоркло.

И, Боже мой, как пунктуальны эти чувства! Как несносно они врываются в жизнь, как настырно рвут в клочья любой тихий вечер; порою мне кажется, что я просыпаюсь посреди ночи с испариной на лбу лишь потому, что вновь жду, вновь придаю смысл, пусть - люблю, что застарелые образы всплывают перед глазами, и я готов ухватиться своей ладошкой за чью-то, что прежде, вероятно, могла лежать в паре сантиметров от меня на медицинско белых простынях.

Единственный раз мы говорили с тобой о том, почему ты плачешь - ты заявила, что слезы твои текут лишь тогда, когда тебе удается засвидетельствовать нечто подлинное и прекрасное; вот и я просыпаюсь от подлинности, от воспоминаний, от чувств, подобно тому, как мог бы проснуться от звука разорвавшейся над моим телом гранаты.

Уметь жить вовсе необязательно, главное - умело рассказывать о собственной жизни. Неважно, сохранит ли твой слог прямоту, или же ты сразу обесчестишь повествование свое метафорами, неважно, нагромоздишь ли ты слов или отделаешься двумя, главное - рассказывай, и тогда даже рассказ об укусах комаров или же повесть о сбежавшем молоко превратятся в увлекательнейшую притчу, а все вокруг обзавидуются насыщенности и событийности твоей жизни.

Вся вселенная настолько туго сцеплена едиными узлами, настолько тесна, что все вокруг - словно единый механизм марионетки; дернул за нитку - и там поднялось колено, дернул за другую - и там раззявилась пасть, прибавил в одном месте - недостаток в другом. И будьте уверены - если на одном конце света случайные рыбы выбрасываются из моря и погибают, то на другом уже плачет ребенок. Любая мелочь способна перевернуть мир, изничтожить все системы, выбить любой фундамент, словно неловкую кудряшку из-под беретки золотощекого мальчика. И ведь сам я схожу с ума от мелочей, любые изменения совершенно выбивают меня из колеи, будь то подорожавшее на два рубля любимое мороженое или внезапно сломавшийся адаптер от мобильника.

Кстати, насчет мороженого - мне ведь будто вырвали сердце, и если не все, то не менее трех четвертей.

NESTROY

Самые популярные посты

159

Собственную любовь не выходило ни возвеличить, надменно таская ее в себе, ни грубо ее унизить; чувства самого среднехонького, затасканног...

159

Ужас тоски — в том, что она ничему не противостоит, не антагонирует, ни к чему не взывает, ничего не требует. Нет от нее, по сути,...

157

Прежде всего я имею сказать, что мечтаю о том, чтобы закон всецело заменил мне жизнь; угловатость образов и щуплость собственных чувств з...

155

xvii

Над черной слякотью дороги Не поднимается туман. Везут, покряхтывая, дроги Мой полинялый балаган. Лицо дневное Арлекина Еще бледне...

150

С. – единственный лектор, в конце пар которого аудитория закипает дружным гулом ладош; студенты, кое-как выправившись из-под неудоб...

149

Искусство всегда будет обезображено попытками втиснуть кастрированную идею в полотно или хронометраж; весь великий замысел "художника" ра...