Пишу тебе, потому что собою совершенно истерзан: мне необходимо любое чужое присутствие. Более всего я боюсь задохнуться, замкнуться в самое себя, заключиться внутри себя на каторгу, а ведь ты, дорогая моя, клялась, что не будешь катать на плечах чужих, и ведь я, откровенно говоря, твоим счастьем бы не оскорбился: тебе я и планирую доверить все.
Прошлое настигает меня все чаще и колотит с поистине пионерским лицом; я упиваюсь собственной отвратительностью, размазываюсь по ней, тоской пудрю щеки, во все на свете ввязываюсь единственно для того, чтобы доказать себе, что в любом уголке света мне одинаково худо.
Я не боюсь людей, но втихаря им завидую: они умеют хотеть! Они желают, насколько убог ни был предмет вожделений, они пылают; помилуйте, вы слишком живы!
Завтра я покину тот город, в котором в три погибели в чердачной комнатушке черкаю тебе это письмо, я покидаю его - и потихоньку проникаюсь теплейшим к нему чувством, фактически люблю. Улицы здесь узки, а люди необычайно говорливы; по приезду я сразу же понял, что вскорости мне осточертеет даже мое спальное место. Тот человек, которого ты сулила мне в содержатели, решительно мне не отвечает, а хозяин постоялого двора, где я имел несчастье остаться на ночлег, жалобам моим на клопом вовсе не внимает; с утра я выхожу в улицы: клином въедаюсь в губы целующихся в пабах, обвожу теплеющим языком по контуру собственные, более двух лет уж не целованных; чувствую себя злоумышленником, ворующим поцелуи, мальчишкой, выдающим себя за трубочиста в морозное воскресное утро, побирушкой, простоявшей в Сочельник до полуночи у чужой калитки.
Бывало, спускаюсь я и к морю, где имею великое удовольствие наблюдать конопатых девчушек, снующих от моря к семейству, что обыденно состоит из дородной maman и какого-то щуплого, маленького человека, что, вероятно, сойдет за отца. О, сколько отрады нахожу я в этих песочных лопатках! Я вижу статных, полных жизненных сил юношей, чьи улыбки по белизне едва ли уступят зубчикам чеснока; я ненавижу все вокруг еще с большим усердием. Люди, выигрывающие у меня во внешних данных, ненавидимы мною ровно настолько же, как и уступающие в них, туловищем я кренюсь и оседаю в собственной непримиримости.
Признаться, роль в моем нынешнем состоянии сыграло и твое последнее письмо, в котором ты заявила, что навестить меня вовсе не желаешь, более того, сердце мое пошло разводами от тех страниц, где ты красноречивейшим образом даешь мне понять, что и встречи со мной ты будешь пытаться избегнуть, что и видеть меня не желаешь. Увы! Я брал в руки перо, и руки ни разу не осеклись, стало быть, судьба в нашу размолвку уж и не столь беззастенчиво вмешалась.
Вспоминаю нашу последнюю встречу: чувствую себя с каждым днем все более нагим, совершенно бестелесым - без слов, без тебя, без всего, что в былые годы основательно прикипело к затекшему ныне моему сердцу. Чьими восторгами, милая моя, оттенять мне теперь собственную неказистость?
Довольно; довольно с тебя и довольно с меня. Я совершенно, ты знаешь, не умею кончать письма, так пусть завершится оно тем, что я наконец поспешу собирать чемоданы. Жизнь надо мной вовсе не изголяется, не измывается в изобретении пыток, едва ли когда-либо вплетался я в фатальное переплетение событий, мне плохо, мне просто плохо. Мне плохо, плохо, плохо, и на этом хватит.