Говорила я, наверное, час. Рассказывала, как провела вчерашний вечер-ночь.
- Я очень рад, что ты наконец, на party…ха-ха, это так называется, да? – Папа усмехнулся. – Короче, я рад, что ты наконец отдыхала, а не работала. Ты даже выглядишь лучше, несмотря на то, что легла поздно. Хотя ты всегда у меня красавица, - он потрепал мне волосы. – Доча моя. Мама бы тобой гордилась..
Я вздохнула.
- Я только сегодня о ней вспоминала. О том, как мы фотографию в коммуналке делали.
- Я бы тебе посоветовал ее убрать куда-нибудь. В ящик, где вещи памятные лежат. Нельзя так. Ты себе все нервы портишь каждый раз, когда смотришь на нее.
- Нормально, пап. Хоть что-то пусть мне напоминает о ней. А то я забуду ее. Мимо меня столько лиц проносится, что я порой ловлю себя на мысли о том, что свое забуду, если в зеркало не посмотрю.
Папа обнял меня крепко, настолько, насколько позволяли его силы.
- Ох, умница ты у меня, Катюш.
Он немного помолчал и вдруг сказал:
- Познакомь меня с этим Дэвидом. Мне интересно.
Я даже опешила от такого.
- Эй, ну в конце-то концов я твой отец, мне же нужно знать, кто ухаживает за моей самой лучшей в мире дочкой.
Мы еще долго говорили, смеялись. Любимые пирожные с заварным кремом закончились очень быстро, как и вкуснейший кофе. Через некоторое время зашел доктор Смит и сообщил, что пора идти.
Поцеловав шершавую папину щеку, я пообещала, что заеду завтра с утра.
Я покинула палату, больницу и дошла до машины. Был потрясающий вечер. Небо было красно-розовым, с вкраплениями кораллового, желтого, оранжевого. Дома было столько фотографий неба. Невероятное количество! И все такие разные, что самое интересное. Меня всегда увлекало сочетание красок. В детстве папа часто говорил, что я стану художницей. Любимым мои занятием было мешать краски на листах. И рисовать что-то неопределенное. Только сейчас понимаю, что все это было похоже на небо. Оно у меня было свое. Особенное. Я рисовала его красным, фиолетовым, золотым и даже зеленым.
В 5 лет меня отдали в художественную школу. Но толку особого из этого не вышло: я не могла нарисовать то безумие, которое приходило мне в голову. Получалась какая-то абстракция. Рисовать я так и не научилась. Порой я делаю зарисовки кадров карандашом. Они схематичные, именно зарисовки, ничего более. Я не могу их дорисовать. Они отправляются в коробку из под обуви в шкафу и я никогда к ним не возвращаюсь. А, кстати, можно было бы. Наверное, это интересно увидеть свои рисунки двух-трехлетней давности. Все меняется, как сами зарисовки, так и приемы фотографии.
Я ехала по удивительно пустой дороге и любовалась тем, как огромная череда фонарей отражается на лобовом стекле моей машины словно длинные бусы. Я любила вечерний Лос-Анджелес. За все время жизни здесь я только 5 раз уезжала за пределы Соединенных Штатов. Меня с одной стороны это пугало, с другой я все-таки понимала, что люди путешествуют по 2 причинам: первая заключается в том, что им хочется перемены климата в теплую сторону, им нужно море и солнце. В Городе Ангелов этого было достаточно. А второй причиной были любознательность. В моем случае это присутствовало, но существовал еще один фактор – нехватка времени. Все 5 раз, когда я уезжала, я ездила по делам. Мне делали потрясающие предложения снимать так называемые Fashion Weeks во Франции, Италии, Англии. Остальные 2 раза я провела в Эфиопии и Нигерии, где также снимала, но совсем по другому поводу: меня брали с собой знаменитости, которые были послами доброй воли при ООН. Тогда папа еще не был так сильно болен, и я могла уезжать на неделю точно. Теперь же я была просто не в силах оставить его одного хотя бы на 2 дня. Это было бы слишком.
Каждый раз, когда я уходила, он говорил мне: «Береги себя». Я уже научилась сдерживать слезы при нем. Я ведь знала, что папа старается жить только для того, чтобы я не сошла с ума. Он никогда мне не жаловался, всегда был веселым и жизнерадостным, шутил, хрипло смеялся. На мой день рождения он даже танцевал. Правда, после этого минутного танца он чуть было не рухнул на кровать, сославшись на то, что он «всего лишь ногу подвернул с непривычки». Папина сиделка говорила мне, что по ночам он часто плачет и молится. А иногда кричит во сне, что он устал, что он хочет умереть, что он не хочет никого мучить. Доктор сказал, что так всегда бывает. Все больные от жуткой боли кричат о желании умереть. Некоторые во сне, некоторые и с утра до вечера. Но для меня это было так чудовищно: какая же должна быть боль, чтобы хотеть собственной смерти?
Последнее обследование показало улучшение, хотя опять же, никто не мог даже думать о выздоровлении. Доктор Смит говорил, что все улучшения – совсем не повод для радости. Ведь после этого может последовать и резкое ухудшение. «Такая непредсказуемая болезнь. И ничего тут не сделаешь, Кэтрин. Остается только верить», - так он мне отвечал, разводя руками.
Через 15 минут я уже поднималась домой. Сняв обувь, я вошла в свою комнату. Кинула сумку на кровать, включила ноутбук и стала переодеваться ко сну. Хотелось лечь пораньше, несмотря на то, что проснулась не так давно.
Что-то заставило меня посмотреть не прямо в окно, а в угол подоконника. Я увидела упавшую на лицевую сторону икону. Я подняла ее и поставила на место. Потом взяла в руки, прижала к груди и села на кровать.
Я верила в Бога. Но не знала ни одной молитвы. Просто проговаривала про себя то, что хочу донести, и все. Я с ужасом осознала, что у меня от усталости даже на это времени не находилось.
Я рассказала Богу все. Как мне плохо, как тяжело и как я хочу, чтоб папа выздоровел. Долго рассказывала. Во всяком случае, проснулась я с иконкой в руках уже следующим утром.