Из-за окна, пока я сидел у стола, дерева тянулась, тянулась почти рука, перевязанная рваным бинтом листвы зелено-красно-желтым и осыпанная прозрачным, битым с неба высаженного стеклом. Проясненное небо после грозы. - Так ребенок, в котором совесть не завесила еще взгляд, не знает позы. Он световая весть. Но зачем же нищее тянешь руку дерево? Ты взрослеешь? Чем ты разжиться хочешь? Душой? На, ешь. На, глупей, мне столько незачем. И тогда опять потемнело, словно приговор обжалованью, вступая в силу, не подлежал и, приговаривая: темно, все, темно, темно, - подошел к столу.
***
О, по мне она тем и непостижима, жизнь вспомненная, что прекрасна, там тише мы, лучше себя, подлинность возвращена сторицей, засумерничает ленность, зеркало на себя засмотрится. Ты прав, тот приемник, в нем поет Синатра, я тоже к нему приник, к шуршанью его нутра, это витанье в пустотах квартиры, индикатора точки таянье, точка, тире, точка, тире. Я тоже слоняюсь из полусна в полуявь, как ты, от Улицы младшего сына до Четвертой высоты. Или заглядываю в ящик: марки (венгерские?) (спорт?), и навсегда старьевщик из Судьбы барабанщика, - вот он, осенью, давай, давай, золотись, медью бренчи, в пух и прах с дерева разлетись, Старье берем прокричи. В собственные ясли тычься всем п о том. Смерть безобразна, если будет ее не вспомнить пот о м.
- Владимир Гандельсман. Новые рифмы