В конце жизни Гёте сказал: «Добрые люди не знают, как много времени и труда необходимо, чтобы научиться читать. Я затратил на это восемьдесят лет и всё ещё не могу сказать, что достиг цели».
Действительно, читать — это осмысливать жизнь, себя в этой жизни. Книги пишут в расчёте на тех людей, которые способны сопереживать и тем соучаствовать в творчестве. А тут многое нужно, в том числе и мудрость, и опыт жизни… Тогда словом ли, фразой ли коснулся чего-то в душе и — «Минувшее проходит предо мною…». «Нельзя представить себе, как это трудно, хотя и кажется, что быть простым очень просто, — говорил Пушкин. — Все те, которые обладают этим даром, поэты с будущностью, особенно если эти свойства проявляются в ранней молодости, потому что вообще молодые поэты редко бывают просты».
Впервые серьёзно начал я читать, когда ко дню рождения подарили мне книгу Льва Толстого «Хаджи-Мурат», голубую, с серебряным тиснением. Эта книга оказалась для меня особенной на всю дальнейшую мою жизнь. Мне кажется, я не только её вид помню, но помню запах, хотя это просто запах клея и коленкора…
Я всегда завидовал моим сверстникам, у кого были и сохранились отцовские библиотеки. Мне же многое приходилось открывать поздно. Бунина, Хемингуэя, Ремарка я прочёл только в конце сороковых — середине пятидесятых годов. А потом были годы, когда я пытался во что бы то ни стало объять необъятное и перечитал массу книг.
В разные годы разные книги и разные писатели становятся интересней, нужней. Но богом для меня был и остался Лев Толстой…
Все великие книги созданы страданием и любовью к людям. И если книга причинит вам боль, это боль исцеляющая. Эта боль вызвана состраданием, сочувствием к другому, а такое сочувствие и должна вызывать литература, чтобы в людях не угасло человеческое. Литература до тех пор жива, пока она рассказывает о человеке, о человечном и бесчеловечном в нём, то есть о Добре и Зле, творит Добро.
Цена такого слова всегда велика. А сейчас велика особенно, потому что в обществе нашем усталость и тусклое равнодушие. И всё упорней пишут о том, что литература избавилась, наконец, от несвойственного ей — быть совестью, болью, философией, историей человеческой души, а ведь к писателям не только за советом обращались. Исповедовались.