Он входил. Иногда сбрасывал пиджак на пол, иногда вешал его на вешалку в прихожей. Без единого слова подходил ко мне, задирал юбку или резко спускал мои брюки, влезал языком ко мне в рот, потом раздвигал мне бедра и вводил в меня два пальца. Иногда внутри еще не было влаги, и когда он выбирал не те пальцы, я чувствовала во влагалище его обручальное кольцо.
Что я ощущала в такой момент?
Колючую проволоку. Просто колючую проволоку. Ржавую колючую проволоку во влагалище и его язык у себя во рту. Каждая буква, выгравированная на обручальном кольце, была словно рвущая мою плоть металлическая колючка. Иоанна 30.01.1978. Болеть начинало уже при «И», первые слезы появлялись на первом «а», а колотье начиналось на «30». Я родилась 30 января. В день его свадьбы, только восемью годами раньше. Когда он приходил ко мне в день рождения, у него всегда было два букета. Один для меня. Ко дню рождения. Чудесный. Чтобы обхватить его, надо было вытянуть обе руки. Второй для жены. Он клал его на подоконник в кухне. Так, чтобы не привлекать внимания. Сделать вид, будто это что-то вроде его папки. Чтобы он не лежал в гостиной, где мы на полу занимаемся любовью, либо в спальне, если мы успели туда добраться. Когда после всего он переставал меня целовать и отворачивался, я вставала с пола в гостиной или с кровати в спальне и обнаженная шла в ванную. Он обычно лежал и курил. Возвращаясь из ванной через прихожую, я замечала этот букет. Подходила к шкафу в прихожей, доставала самую большую вазу из фиолетового стекла, наливала воды, шла на кухню и ставила цветы для его жены. Чтобы обхватить этот букет, надо было вытянуть обе руки. Такой чудный. Потому что он никогда не покупает цветы в спешке. Никогда. Он покупает цветы как бы для себя, чтобы потом наслаждаться радостью, которую они вызывают у меня. У меня. И у своей жены тоже.
Для нее розы всегда были пурпурные. Ленты всегда кремовые. Под целлофаном между цветами всегда белый конверт. Незаклеенный. Как-то я уже держала его в руках. А он лежал в комнате, курил, усталый и ублаготворенный тем, что мы сделали минуту назад, а я стояла в кухне около пурпурных роз для его жены и прижимала к груди конверт, на котором были слова, способные лишь ранить меня. Помню, я взглянула на конверт и, увидев написанное его рукой слово Иоанна, во второй раз почувствовала в себе эту колючую проволоку. Но на этот раз везде в себе, всюду. Тогда я сунула конверт за целлофан. Он упал между пурпурными розами для его жены. Я должна была отвернуться от этой вазы, чтобы больше не смотреть на него, и стояла, повернувшись спиной к окну, голая, дрожащая от холода и от боли, от унижения и жалости к себе, ожидая, когда пройдет дрожь. Чтобы он ничего не заметил.
Потом я возвращалась на пол или в постель, вжималась в него и забывала обо всем. Он помогал мне в этом. Временами у меня было впечатление, будто он знает, что происходило со мной на кухне, и хочет вознаградить меня за это. Так, словно поцелуями хотел заткнуть во мне дыры от той колючей проволоки. И затыкал. Потому что он любит женщин точно так же, как покупает для них цветы. Главным образом для того, чтобы ощущать радость, глядя на них, когда они счастливы. И это, наверное, так крепко привязывает меня к нему. Чувство, что без него нельзя пережить что-то «такое же хорошее» или что-то «еще лучше». Просто невозможно.
Иногда мне казалось, что это абсурд. Что это только мое недоразвитое воображение. Как-то я осмелилась и сказала это своему психотерапевту. То, что я услышала, было словно лекция, видимо, с целью ввергнуть меня в состояние удивления. Он сказал, что это не имеет ничего общего с воображением и что это «эдипальное проявление желания быть женой своего отца и превратить его в свою собственность, а также родить ему детей». Представляешь себе? Самонадеянный кретин! Вот такой бред он мне изложил. Мне, у которой отца не было со второго года жизни. А до второго года он был у меня шесть месяцев и двадцать три дня, до того как траулер, на котором он был офицером, столкнулся с айсбергом около Ньюфаундленда и затонул. Я вышла во время второго сеанса, и мне даже не хотелось хлопнуть дверью. Это было бы слишком явно, и он решил бы, что ему удалось вывести меня из себя. «Эдипальное проявление желания». Это ж надо! Самонадеянный психиатр в черном свитере, в брюках, которые, похоже, не были знакомы с химчисткой, и с уродливой сережкой в ухе. Говорить такое мне, которая сразу же после «Детей из Буллербина» прочитала «Психологию женщины» гениальной Хорни!
Это совершено точно не было «эдипальным проявлением желания». Это были его губы. Всего-навсего. А также ладони. Я вжималась в него, а он касался меня и целовал. Всё. Губы, пальцы, локти, волосы, колени, ступни, плечи, запястья, уши, глаза и бедра. Потом глаза, ногти и вновь бедра. И приходилось его останавливать. Чтобы наконец он перестал целовать и вошел в меня, пока не станет поздно и он вынужден будет встать, одеться и спуститься к такси, которое отвезет его к жене.
И когда позже он уходил домой, забирая на кухне букет из вазы, у меня было твердое убеждение, что без него невозможно пережить «нечто такое же прекрасное». Просто-напросто невозможно. И что мне выпало великое счастье вместе с ним переживать это. И что этого не объяснит ни один психолог, и даже самой Хорни, если бы она еще была жива, тоже не удалось бы объяснить. И что если бы она смогла, я все равно не захотела ее слушать.
Иногда он возвращался из коридора, а то и с улицы и, запыхавшись, взбегал по лестнице на пятый этаж, чтобы поблагодарить за то, что я поставила букет в вазу. И тогда мне становилось очень больно. Потому что мне точно так же, как ему, хотелось отреагировать на это молчанием. Сделать вид, будто этот букет в каком-то смысле что-то вроде его папки. То есть не имеет значения. Но это нам никогда не удавалось. Я каждый раз доставала фиолетовую вазу, а он всегда возвращался, чтобы поблагодарить меня.
А возвращался он, потому что никогда ничего не воспринимает как очевидное. И это есть – и всегда было – частью того недостижимого «чего-то столь же прекрасного», чего не переживешь с другим мужчиной. Он обо всем задумывается, заботливо склоняется либо, в наихудшем случае, все замечает. Вежливость он воспринимает как что-то, обязательно нуждающееся в демонстрации, подобно уважению. И лучше всего сразу. И потому, даже не зная, какую боль этим причиняет, он, запыхавшись, взбегал на пятый этаж, целовал меня и благодарил за то, что я поставила цветы в вазу. А когда он по лестнице сбегал к такси, я возвращалась в спальню или в гостиную, где совсем недавно он меня целовал, допивала остатки вина из его и моего бокалов, откупоривала следующую бутылку, наливала вино в оба бокала и плакала. Когда вино кончалось, засыпала на полу.
Временами под утро, все еще пьяная, я просыпалась, дрожа от холода, и шла в ванную. Возвращаясь, видела свое отражение в зеркале. Щеки, испещренные темными потеками остатков косметики. Красные пятна засохшего вина, вылитого на грудь, когда руки дрожали от рыданий или когда я была до того пьяна, что проливала вино, поднося ко рту бокал. Волосы, прилипшие ко лбу и шее. И когда я видела это отражение в зеркале, у меня случался приступ ненависти и презрения к себе, к нему, к его жене и ко всем вонючим розам этого мира. Я врывалась в гостиную, хватала букет, для чего надо было вытянуть обе руки, чтобы обхватить его, и молотила им по полу, по мебели или по подоконнику. Потому что я тоже получала от него розы. Только белые. Молотить ими я переставала, когда на стеблях не оставалось ни одного цветка. И только тогда я чувствовала, что успокоилась, и шла спать. Просыпалась я около полудня и босиком ходила по белым лепесткам, лежащим на полу гостиной. На некоторых были пятна крови с моих ладоней, исколотых шипами. Такие же пятна всегда были на постели. Сейчас я уже буду помнить: не надо зажигать под утро 31 января свет в ванной.
Но розы я по-прежнему люблю и, когда 31 января уже успокоюсь и вечером пью ромашковый чай и слушаю его любимого Коэна, думаю, что он как роза. А у розы всегда есть еще и шипы. И думаю, можно плакать от печали, оттого что у розы есть шипы, но можно плакать и от радости, что на стеблях с шипами есть розы. И это главное. Это главнее всего. Мало кому хочется получать розы ради шипов…
Но когда слушаешь Коэна, как раз и появляются такие мысли. Потому что он такой отчаянно-печальный. Прав тот британский музыкальный критик: к каждой пластинке Коэна нужно бесплатно прилагать бритву. Вечером 31 января мне нужны ромашковый чай и Коэн. Под его музыку и его тексты, несмотря на его стандартную печаль, мне легче справиться со своей печалью.
И так тянется шесть лет. Шесть лет 30 января он сначала доводит меня до исступления, трогая, целуя и лаская мои ладони, а потом я сама раню их до крови шипами роз из букета, подаренного им по случаю дня рождения. Но если по правде, то ранят меня буквы и цифры Иоа нна 30.01.1978, выгравированные на внутренней стороне его обручального кольца. Они ранят меня внизу живота, как колючая проволока.
Почему ты миришься с этим?
И ты тоже спрашиваешь об этом? Моя мать спрашивает меня об этом, когда я приезжаю к ней на праздники. И всегда при этом плачет. И все мои психиатры, кроме того, с «эдипальным проявлением», меня об этом постоянно спрашивали и спрашивают. Я прекрасно понимаю, чем это вызвано, тем не менее вопрос неверно поставлен. Потому что у меня вовсе нет ощущения, будто я с чем-то смирилась. Невозможно смириться с чем-то, что тебе необходимо и чего ты жаждешь, верно?
Однако, оставив в стороне вопрос и понимая намерения, я продолжаю – поскольку всех интересует именно это – оставаться с ним, главным образом потому, что люблю так сильно, что иногда у меня даже дыхание перехватывает. Порой я мечтаю, чтобы он меня бросил, не раня при этом. Я знаю, что это невозможно. Так как он меня не бросит. Я просто знаю это. Потому что он верный любовник. У него есть только я и жена. И он верен нам обеим. Уйдет он тогда, когда я велю ему или найду другого мужчину. Но я не хочу ему приказывать. А с другими мужчинами как-то не работает. Я это знаю, потому что у меня было несколько «других мужчин». Главным образом для того, чтобы с этими мужчинами бежать от него.
Было это два года назад. Он уехал на несколько недель в Брюссель на какую-то учебу. Он часто уезжал, с тех пор как перешел в интернет-фирму. Я должна была полететь к нему на последнюю неделю. Мы планировали это в подробностях за целых две недели до его отъезда. Уже само обсуждение приводило меня в экстаз. Оказавшись в Брюсселе, он звонил мне каждый день. У меня все уже было подготовлено. Мы должны были провести вместе семь дней и восемь ночей. Я была невероятно счастлива. Таблетками я так сдвинула менструацию, чтобы ни в коем случае она не пришлась на ту неделю в Брюсселе. Лететь я должна была в пятницу, но в среду у меня поднялась температура. Выше тридцати девяти градусов. Я плакала от ярости. Если бы могла, я задушила бы сотрудницу, которая приперлась на работу с ангиной и заразила меня. Я горстями ела витамин С в порошке, ходила с сумкой, набитой апельсинами и лимонами, которые ела, точно яблоки, не посыпая сахаром. Я приняла решение, что буду здорова на мои семь дней и восемь ночей в Брюсселе. Это было как рабочий план: «Брюссель, или Здорова любой ценой». Когда ничего не помогло, я стала принимать все антибиотики, которые нашла в аптечке в ванной. Большинство лекарств было просрочено, потому что обычно я никогда не болею. И вот в среду, когда антибиотики кончились, а температура у меня по-прежнему была тридцать девять и мне казалось, что под лопаткой сидит нож, который шевелится, когда я кашляю, я пошла в частную поликлинику рядом со своей конторой.
Я стояла в узком коридоре, ведущем в кабинеты врачей. В кресле у двери кабинета гинеколога сидела его жена и читала книжку. У окна за низким столиком с мелками и пластилином его дочка что-то рисовала на большом листе бумаги. – Она подняла голову, когда я вошла, и улыбнулась мне. Улыбалась она в точности как он. Всем лицом. И точно так же, как он, щурила глаза. Я почувствовала, что у меня дрожат руки. В этот момент его жена встала, вызванная медсестрой. Она отложила книжку, что-то сказала дочке и, улыбаясь мне, указала на освободившееся кресло. Проходя мимо меня в узком коридоре, она коснулась меня огромным животом. Она была на последних неделях беременности.
В глазах у меня потемнело. Я подошла к окну и, не обращая внимания на протесты, распахнула его и стала хватать ртом воздух. Кто-то побежал за медсестрой. Через минуту, опьянев от воздуха, я почувствовала себя лучше. Закрыла окно и вышла. Его дочка испуганно смотрела на меня, не понимая, что происходит.
Мне уже не нужны были антибиотики. По дороге я выбросила в урну апельсины и лимоны из сумки. В следующую урну высыпала весь аспирин. И внезапно почувствовала, что очень хочу быть больной. Сперва быть смертельно больной, а потом где-нибудь зарыться. Так, чтобы никто и никогда меня не нашел. Взять своего любимого плюшевого лося, прижаться к нему и зарыться на самом пустом дачном участке за городом.
Когда я доплелась до дому, у меня уже не было сил забраться к себе на пятый этаж. Я останавливалась на каждой лестничной площадке и отдыхала. Минут пятнадцать, а то и дольше. Внезапно я почувствовала, что очень больна. Как мне и хотелось. Я заснула в одежде на диване в гостиной. У меня не было сил раздеться и перейти в спальню. Мне снилось, что его дочка в страхе передо мной спряталась в шкафу и играет моим плюшевым лосем, выковыривая вилкой его черные пластиковые глаза.
Проснулась я через восемнадцать часов. Встала, достала свой билет в Брюссель и сожгла его над раковиной. Потом вырвала телефонный штепсель из розетки. Но перед этим вызвала слесаря и заменила замки в дверях. Чтобы он уже никогда не смог сюда войти. Когда слесарь ушел, я заперла двери новым ключом и спрятала его под подушку. Еще я в тот день решила, что, как только вылечусь от ангины, найду себе другого мужчину. И сразу же забеременею от него. И это будет гораздо надежнее, чем новые замки в дверях.
Сперва я плакала или спала. Потом самолет улетел в Брюссель без меня. В тот же день кашель ослаб и выпал нож из спины. Когда спала температура, я сообразила, что он точно не знает, почему не отвечает мой телефон и почему меня не было в самолете. И почему меня нет на службе. Я была уверена, что звонки и стук в дверь, которые я слышала в последние дни, но не реагировала, это был кто-нибудь из его друзей или он сам.
Текли мои дни и ночи из тех семи и восьми в Брюсселе, я постепенно переходила из фазы «как он мог сделать мне такую подлость?» в фазу «а какую, собственно, подлость он мне сделал?». Что я себе навоображала? Что он возвращается в постель жены и они играют в шахматы или всю ночь рассматривают альбомы с фотографиями своей молодости? Тем более что она вовсе не была «домохозяйкой весом под два центнера», а я «90-60-90, любовница десятью улицами дальше». Его жена была красивая, а вовсе не двухцентнеровая туша. Впрочем, я никогда так и не думала. Но что она такая красивая, как там, в поликлинике, незадолго перед родами, меня болезненно уязвило.
И этот живот, когда она протискивалась через узкий коридор. Когда она своим животом с его ребенком коснулась моего живота, я почувствовала, как будто кто-то выжигал мне над пупком каленым железом Иоанна 30.01.1978. Так клеймят овец или коров.
Потому что в мозгу у меня хранилась – видимо, вычитанная из книжек и закрепленная усилием воли – психологическая схема, в которой его жена – это почти что его мать. Асексуальная. Конкурентка, но так же, как конкуренткой всегда остается теща. Такую абсурдную – Фрейд мог бы гордиться мной – модель сконструировала я себе. Я никогда не спрашивала его, спит ли он с женой. Никогда не задавала и вопроса, хочет ли он еще детей от нее. Просто как-то подсознательно я решила, что если он оставляет во мне свою сперму, то было бы подло оставлять ее и в другой женщине. Особенно в такой святой и такой асексуальной, как его жена.
Для меня она была частично окружена ореолом святости. Блудницей должна была быть исключительно я. Она имела право на его уважение и ежедневные молебны, а мне за это полагалось исключительное право на его тело и ласки. Я спутала то, что психоаналитик диагностировал бы как невроз, с моделью жизни, и модель эта с грохотом разлетелась на мелкие осколки в приемной у врача, когда живот его беременной жены коснулся моего. Так что на самом деле я должна была злиться на себя за то, что я конструирую утопические модели. Но я была в ярости на него. За то, что, вместо того чтобы читать в ее честь молитвы, он ложился с нею в постель. И благодаря ее огромному животу это стало совершенно ясно.
Кроме того, я решительно переоценила роль сексуальности в нашей с ним связи. И это положение повсеместное. Именно так. Повсеместное и банальное. Сексуальность является одним из всеобщих, дешевых и простейших способов испытать сильные чувства. И потому ее так легко переоценить. И потому, наверное, столько мужчин возвращаются домой к обеду, а за чувством идут к проститутке.
Я тоже переоценила сексуальность. Со мной тоже это случилось. Со мной, постоянной пациенткой психотерапевтов. Потому что мне так требовались чувства. И потому, когда прошла брюссельская ангина, я отправилась охотиться на них.
Одинокая интеллигентная женщина, перевалившая за тридцать, которая с нетерпением ищет чувства в этих внешних джунглях, чаще всего остается без добычи. Скорее сама окажется добычей. И чаще всего добычей охотников, которые либо стреляют вслепую, либо путают тир в парке с настоящей охотой и воспринимают женщину как пластиковую гвоздику или маргаритку, в которую они попали из духового ружья в тире.
Женщина, перевалившая за тридцать, как правило, вызывает интерес у пятидесятилетних мужчин и выше, а также неизменно у восемнадцатилетних и ниже. Факт, о котором я прочитала сперва в «Космополитене», а потом в «Современной психологии» и который ощутила на собственной шкуре, причем в разных ее местах.
Потому что на самом деле большинство этих мужчин интересовала главным образом моя шкура, то есть кожа. Только одного – так мне казалось – интересовала моя душа. Во всяком случае, так он говорил и вначале вообще не хотел меня раздевать, когда я пригласила его к себе после второго ужина. Я дала ему время. Он сумел даже прервать монолог о себе и позволить мне что-то рассказать о своем мире. Примерно через две недели после концерта в филармонии мы поехали в такси ко мне. Предполагалось, что будет наконец интимно. Ведь это был концерт Брамса, а для меня Брамс очень и очень секси и воздействует на рецепторы. Но из этого ничего не вышло. В тот вечер я поймала его на том, что он в ванной вытаскивал из корзины с грязным бельем мои трусики и нюхал. И тогда я поняла, что если даже речь идет о душе, то совершенно точно не моей.
Спустя некоторое время я смирилась с тем, что нужно хорошо выглядеть, быть стройной, свежевымытой и приятно пахнуть, а также сразу позволить минимум петтинга, чтобы на минуту «запарковать» мужчину возле себя. Такой польский молодой, очень варшавский, сексуальный капитализм с большим предложением и контролируемым спросом. Интересно, что только женатые мужчины были способны смириться с фактом, что для меня интимность – это не то, что можно заказать с доставкой в субботу вечером. Но у женатых мужчин имеются свои мадонны от домашних обедов, и я не для того заплатила кучу денег слесарю, чтобы вновь менять замки.
Старшие, неженатые преимущественно по решению судов, и те, что моложе, неженатые по определению, разумеется, не все, но в большинстве, имели одну общую черту: если у них не было хлопот с эрекцией, то была эрекция с хлопотами.
Молодые – это преимущественно гормониты. Так я их называла. Целиком на тестостероне и адреналине. Они не знали точно, что делают, но делали это всю ночь. Хлопоты с эрекцией заключались в том, что она вновь возникала у них через пятнадцать минут. Для меня из этого ничего не следовало, им же казалось, что за это полагается медаль. Утром они, гордые, как гладиаторы, уходили домой, а у меня лицо было натерто их двухдневной щетиной и болело влагалище от их адреналина.
Те же, что в моем возрасте, поначалу целыми вечерами разглагольствовали, кем они стали или кем вскоре станут, а сразу потом у них была нормальная, умеренная эрекция, но они были слишком начитанными. Они начитались инструкций по обслуживанию клитора, знали все о вступительной игре и окситоцине и воспринимали меня как домашний кинотеатр. Нажми здесь, поверни ручку там, держи две вжатые кнопки минимум пять секунд – и получишь наилучшее качество изображения и наилучший звук. Но это не действовало. Женщины все-таки не шкафы из «ИКЕИ», которые можно смонтировать по инструкции.
Те же, которым около пятидесяти, были убеждены, что они так же красивы и так же значительны, как все титулы или должности на их визитках. Седых волос у них было больше, но и спокойствия тоже больше. Они могли дольше ждать, прочли больше книжек, у них было много чего рассказать о своих экс-женах, и они всегда платили по всем счетам. А потом ночью были так заняты тем, чтобы вызвать, удержать и усилить эрекцию, что совершенно забывали, для чего они хотят ее вызвать, удержать или усилить. Они полностью забывали обо мне, сосредоточившись на своем четырнадцатисантиметровом или менее того эго. Потом утром я находила их жалкие визитки, которыми они так гордились.
Ровно через сто восемьдесят два дня после замены замков в квартире я уезжала с Центрального вокзала в Варшаве в Торунь, где должна была подготовить какое-то интервью для моей газеты. Покупая билет, я достала из портмоне двухсотзлотовую банкноту, но у кассирши не оказалось сдачи. Я обернулась и попросила у стоящего за мной разменять двести злотых. За мной стоял он. Молча он взял двести злотых с моей ладони, застывшей от удивления и страха, подошел к кассе, сказал, что тоже едет в Торунь и хотел бы получить место рядом со мной. Кассирша подала ему два билета и сдачу. Он взял мой чемодан, и мы молча пошли на перрон. И когда эскалатором мы съезжали на перрон, от которого отходил поезд на Торунь, он стал очень близко за мной и чаще задышал, а потом начал целовать меня в шею, брать губами и нежно тянуть мои волосы. И знаешь, что я тогда чувствовала? Когда-то я читала репортаж о наркоманах, и там, кроме всего прочего, было и о том, как чувствует себя наркоман, который долго был отлучен от наркотиков, так как сидел в тюрьме. Но потом, когда он получает свою дорожку кокаина или дозу ЛСД, то чувствует что-то наподобие оргазма или рождественской сытости после долгих недель поста. На этом эскалаторе, везущем нас к торуньскому поезду, когда он прикасался губами к моей шее, я чувствовала то же самое. И тогда на миг я испугалась, что, может быть, я путаю любовь и зависимость от него. Такую вот наркотическую зависимость. Как от ЛСД, морфия или, например, валиума. И это вовсе не казалось мне абсурдом.
С той поездки в Торунь у него опять были ключи от моей квартиры. Новые. И он снова приезжал по пятницам на паркинг к моей редакции и забирал меня на Хель, в Устку или в Бещады. Его жена к тому времени родила вторую дочку, Наталью.
Что в нем такого особенного?
Особенного в нем? Как это что? В нем все особенное! Уже первые часы его присутствия в моей жизни были особенные. Впервые я увидела его, заплаканная, в морге в Италии.
Это было на последнем курсе. Я писала магистерскую работу о творчестве итальянского нобелевского лауреата семидесятых годов поэта Эудженио Монтале. Выбрала его. Я, студентка филологического факультета, увлеченная поэзией Монтале, решила написать на французском языке работу об итальянской поэзии. Это Моника уговорила меня поехать в Италию, в Лигурию. Я отложила защиту работы на сентябрь, и мы поехали в Геную с намерением объехать всю Лигурию. Моника, видя, что меня терзают угрызения совести из-за отложенной защиты, успокаивала: «Ни одна работа о Монтале не будет правдивой, если человек не напьется хотя бы раз вином из города, где родился Монтале, – из Генуи. Отнесись к этому как к поездке для сбора материала, – улыбаясь, говорила она мне, – и помни, что вино это ставлю тебе я».
Сперва мы собирались заработать, устроившись официантками, а потом две недели, «собирая материал», проехать по Лигурии от Синке-Терре на востоке до Монако на западе и, как говорила Моника, «не отдаляться от пляжей больше чем на пять километров и дольше чем на пять часов».
Все вышло не так, как мы планировали. Когда в Генуе мы ходили от ресторана к ресторану, у нас возникло впечатление, что там работают только польские студентки и русские охранники. На гостиницу в Генуе денег не хватало, и мы отступили вглубь материка. Там все было в пять раз дешевле. Через неделю без денег и без надежды мы попали в Авеньо, маленькое селеньице близ главной автострады, идущей вдоль Генуэзского залива. Было уже за полдень, когда мы вылезли на маленьком рынке с фонтаном в самом центре площади. В какой-то момент через рынок прошла процессия. Женщины в черных платьях и черных шляпках с черными вуалями. Некоторые прятались от жары под черными зонтиками. Мы понимали, что это шествие по какому-то исключительному поводу. И последовали за ним. Неподалеку от рынка находилось кладбище с аллеей апельсиновых деревьев и небольшим моргом в белом зданьице с деревянным крестом на крыше. В морге в маленьком белом гробу, устланном белым бархатом, лежал младенец в белом шелковом платьице. Одна из женщин стала громко молиться. Я опустилась рядом на колени и молилась вместе с ней. По-итальянски. Потому что я умею молиться и ругаться на двенадцати языках. Даже на фламандском, и это не имеет ничего общего с моим филологическим образованием. Просто это практично.
Гробик передвинулся по невидимому транспортеру к стене, в ней поднялась металлическая преграда, и гробик был практически всосан за металлическую стенку, разделяющую морг и крематорий. Все присутствующие пронзительно вскрикнули. Затем воцарилось молчание, и было слышно только шипение пламени за металлической стенкой. Чтобы заглушить его, я начала молиться во весь голос. На итальянском. Моника еще громче вторила мне по-польски: «Отче наш..»
И вдруг все бывшие в морге присоединились к нам на итальянском.
Через несколько минут за стенкой стало тихо, и тогда заплаканная женщина, сидевшая во втором ряду, открыла лицо, подошла ко мне и поцеловала руку. Потом все вышли.
Моника продолжала стоять на коленях. Я сидела, сложив ладони, и с испугом всматривалась в крест на металлической стене. Все произошло так быстро. Слишком быстро. Сожгли младенца, прочли две молитвы и разошлись по домам. Как после занятий.
В морг вошел низенький, очень толстый мужчина. Подошел к Монике и заговорил с ней по-итальянски. Моника показала на меня.
Через пятнадцать минут мы стали сотрудницами морга и соседствующего с ним кладбища. Мы должны были подготавливать гробы и начинать читать молитвы перед кремацией. Толстый итальянец предложил в три раза больше, чем мы получили бы в любом ресторане в Генуе.
«Потому что людям нравится и они заплатят больше, если кто-то совсем чужой начнет плакать по их близким…» – сказал он.
И вот на две недели мы стали плакальщицами в компании ООО «Лучшие Похороны» в Авеньо. Разумеется, в Авеньо умирает слишком мало людей, чтобы владелец получал достойный доход, и потому мы плакали и молились на похоронах в соседних селениях – Цикаган, Нерви, Рапалло, Караско, Камольи, а иногда даже в Монольи. В течение двух недель мы выстилали гробы и плакали тридцать восемь раз на похоронах двадцати двух мужчин, четырнадцати женщин и двоих детей в окрестностях Авеньо.
В первый день, когда сожгли того младенца, в морг вошел он и преклонил колени напротив меня. И смотрел мне в глаза, когда я плакала. Потом он сидел у фонтана, когда мы вышли из морга и вернулись на рынок. На следующий день были похороны старушки. Уже в девять утра. Мать мэра Авеньо. Хозяин морга просил нас плакать особенно интенсивно. Он вошел в морг через четверть часа после начала церемонии. Наверное, не мог понять, почему я тоже нахожусь там. И вдобавок, как вчера, стою на коленях у гроба и плачу. После похорон он снова ждал у фонтана и там отважился и спросил о чем-то по-английски. Так я познакомилась с ним.
Он проводил отпуск в Лигурии. С женой, которая в тот день осталась на пляже в Савоне. Он терпеть не мог валяться целыми днями на пляже. Взял напрокат машину и ездил по окрестностям. Так он оказался в Авеньо. А в морг попал перед сожжением того младенца.
«Ты так плакала, что я решил, будто это твой ребенок, и я так жалел тебя, и мне хотелось приласкать тебя», – сказал он через несколько дней, когда мы вместе ужинали в портовом ресторанчике в Генуе. Этим «приласкать» он растрогал меня первый раз в жизни. И так продолжается до сих пор.
Спустя два месяца в Варшаве он впервые поцеловал меня. Вообще-то мы были в контакте, но в тот день совершенно случайно встретились в Доме прессы и книги на Новым Свяце. Я покупала книжку в подарок Монике на день рождения. Новую книжку моей любимой Гретковской. Он купил точно такую же. Для себя. И робко спросил, не загляну ли я с ним в кафе на бокал вина. Я сказала, что загляну. Мы выпили целую бутылку. Я с утра ничего не ела. Причем с позавчерашнего утра. Потому что села на очередную диету. Но, несмотря на это, я не была пьяной. Он был очарователен. Он поднимал бокал с вином, я видела на его пальце то самое обручальное кольцо, но для меня это не имело значения. Мы вышли. Он проводил меня до дома. Попрощался, поцеловав руку. Через минуту вернулся. Догнал меня на втором этаже, обнял и поцеловал. Но не так, как целуют в щеку, выражая симпатию. По-настоящему, раздвигая мне зубы языком.
На другой день утром он позвонил мне на работу. Попросил прощения за то, что произошло «вчера на лестнице». Вечером кто-то принес от него цветы. И все книжки Гретковской в коробке, обернутой блестящей бумагой. Иногда вечером он подъезжал к моему дому и по домофону спрашивал, не хочу ли я прогуляться. Я спускалась вниз, и мы гуляли. Через некоторое время я заметила, что уже ни с кем по вечерам не встречаюсь и так составляю свои планы, чтобы быть дома, если ему вздумается подъехать, нажать на кнопку домофона и пригласить на прогулку. Я скучала по нему, когда он не приезжал. Уже тогда, хотя то, что происходило между нами, нельзя было назвать отношениями, я начала согласовывать свою жизнь с его планами. Уже тогда я ждала телефонного звонка, сигнала домофона или звонка в дверь. Уже тогда я не выносила уик-эндов, радовалась понедельникам и беспрестанно проверяла сотовый телефон. Так что любовницей я стала очень быстро. Он даже еще не знал об этом.
Через месяц я стала ожидать, что по возвращении с прогулки он наконец поднимется со мной наверх. Но он лишь иногда взбегал по лестнице и, как в первый раз, целовал меня.
Спустя два месяца в день моих именин он пришел вечером с фотографиями из Лигурии. Он не предупредил меня по телефону. Попросту позвонил в дверь, я с полотенцем на голове открыла, а на площадке стоял он с розами. Мы смотрели фотографии, вспоминали. Я не подходила к телефону выслушивать поздравления. Жаль было времени. Когда мы пошли в кухню заварить чай, он встал сзади, задрал мне свитер, сдвинул бретельки лифчика и принялся целовать углубления от них на плечах. Я повернулась к нему, подняла руки, и он снял свитер через голову. И тогда я закрыла глаза и подала ему свои губы.
Конечно, он особенный! Правда. Трудно пройти мимо него по улице и, взглянув ему в глаза, не почувствовать при этом, что это исключительный человек, с которым хотелось бы провести время. И я больше всего завидую его жене именно поэтому. Тому, что у нее так много его времени для себя.
Ведь в это время его можно слушать. А я больше всего люблю слушать его. Из наших ночей – думаю, он не был бы доволен, узнав это, – я лучше помню его рассказы, чем то, чем мы занимались перед этим.
Он звонил мне утром, днем, иногда даже ночью и говорил возбужденным, нетерпеливым голосом: «Слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь».
И я знала, что одним этим предложением он ставит меня превыше всех. Даже своей жены. Потому что это я, а не кто-то другой должна была выслушать рассказы о его успехе, поражении, волнении, плане либо ошибке. Первая. Абсолютно первая. И это было для меня истинным доказательством любви. За шесть лет он ни разу не сказал, что любит меня, но зато я все выслушивала первой. Для меня уже до конца жизни никакое «я люблю тебя» не заменит этого «слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь». Я поняла, как это важно для него, когда случайно за бокалом вина в баре оказалась свидетельницей его горячего спора с одним из коллег о том, в какой момент начинается измена. Я с изумлением слушала, как он говорил, что измена – это тогда, когда «хочется немедленно рассказать что-то важное вместо жены другой женщине», и «чтобы изменить, не надо вообще выходить из дому, потому что для этого достаточно иметь телефон или выход в интернет».
Шесть лет он мне первой рассказывал все самое важное. Иногда он ждал до утра. Иногда, когда бывал за границей, дожидался несколько дней, но чаще приезжал немедленно. Потому что обо всем самом важном и главном для него я должна была знать первой. Шесть лет он не изменял мне. Даже со своей женой.
То, что он рассказывал мне, всегда было таким… таким существенным. Существенным. Или с ним происходило что-то, чего обычно не случается, или он был настолько поражен, что ему нужно было зафиксировать это и испугаться, умилиться, поразиться или возмутиться. Одним хочется мир приласкать, другим – побить. Он принадлежал к первым. И чаще всего он рассказывал мне, как он приласкал мир.
Однажды перед самой Пасхой он возвратился из Франкфурта-на-Майне и рассказал мне, как в первый же день пребывания там утром по дороге из отеля в торговый центр к нему в метро подсел мужчина с белой тростью. С минуту они ехали в молчании, а потом мужчина стал рассказывать, как прекрасно на Канарских островах. Как выглядит залив на Лансароте после весеннего дождя и какие цветы на кактусах, растущих в кратере остывшего вулкана на Пальме, и как они бархатисты, и о том, что самый синий горизонт бывает в мае. Потом на какой-то станции этот мужчина встал, с улыбкой взглянул на него и вышел. И как, гуляя весь день по торговому центру, он не мог забыть взгляда мужчины с белой тростью.
Или 11 сентября, когда он приехал ко мне, и мы, онемевшие, сидели на полу и всматривались в экран телевизора, не понимая мира. Он боялся. Он сел сзади, крепко обнял меня и прижал голову к моему затылку. Дрожал. И говорил странным, сдавленным голосом. Знаешь, я люблю его также и за то, что он способен так бояться и не стыдится показать мне это. Это он, который с бескомпромиссной, но педантично порядочной и справедливой жестокостью руководит сотней людей и которого в его фирме боятся почти все. Он, который никогда не может усидеть на месте пассажира, если что-то ему вдруг не понравится. Он тотчас же просит остановиться и сам садится за руль.
Ни один мужчина из тех, кого я знала, не боялся так красиво. Никогда не забуду, как того же 11 сентября он вдруг встал и впервые от меня позвонил жене. И хотя мне хотелось плакать, когда он произнес в трубку: «Иоася…» – я чувствовала, что это прекрасно и, если бы он этого не сделал, я бы не уважа