Гелевая бесконечность на влажных ладонях постепенно превращается в сплошную и малопонятную серую массу, течет разводами, становится неопределенностью, как если ноль на ноль. Слова не устают сыпать желания из твоего четко очерченного рта, но они пролетают мимо моих ушей, пораженные, пытаются уцепиться все-равно-за-чей слух, но вновь терпят неудачу, потому что тебя окружают сплошь люди-погасшие-фонари со стеклянными нервами - такие не услышат тебя даже если ты будешь повышать голос до регистра дискантового сахара. Наши линии всегда заняты, наши квартиры не имеют почтовых адресов, на наших кухнях не ждут гостей и наши постели остывают вместе с ванными.
По утрам понедельника мы разбиваем чашки, видим себя в осколках снова целыми, но ничего не можем изменить во всей этой математической нереальности. К вечеру нас клонит в сон, на который у нас нет времени и мы готовим пластырь, чтобы заклеивать себе рот, когда, около двух ночи, так и не уснув, из нас наружу будет рваться крик о помощи и беспросветная, слепая ненависть (читай - жалость) к себе.
Вторник застает нас врасплох, резко распахнув шторы нового дня, подняв занавес над ночными откровениями с самими собой, которые мы небрежно смахнем на пол со стола пыльной кухни, где нам посчастливилось пить пережженный растворимый кофе, чей вкус часто возвращает в ночь. Днем мы ведем беседы с сильногазированными менеджерами, которые громко шипят и плюются в ответ на каждую твою просьбу, вечера стираются из нашей памяти, словно кто-то переигрывает с яркостью-контрастностью, редактируя снимки, на которых мы должны были выглядеть счастливыми. История не имеет сослагательного наклонения и это, наверное, самое опасное из ее свойств.
Мы не думаем о высших материях по утрам среды, потому что это медиана, силы идут на спад и кофе атакует белую поверхность плиты, оставляя на ней слепую азбуку Брайля, в чей пунктир можно уложить все оставшиеся до короткого сна часа.
Четверг угощает нас голыми завтраками, а затем выплевывает, словно поперхнувшись, на оживленные магистрали, прямо в пасть этой долбанной мясорубки, которая мнит себя каруселью (я, вправду, не знаю, откуда во мне столько враждебности к этому городу). По пути к пункту назначения ищем себя в строчках услышанных песен и всегда улыбаемся, когда находим, правда, иногда, в инвертированном виде. "И если с тобой нельзя поговорить о простых вещах, то о чем с тобой, вообще, разговаривать? "
Пятницы до краев, пожалуйста, ведь именно ее вечерами мы вытаскиваем из под кожи свою коллекцию ошибок и с удовольствием устраиваем экскурсии всем желающим (которые готовы бросить канат любому сорвавшемуся в пропасть, ничего не упомянув о том, что впоследствии этот канат окажется петлей на твоей шее) за символическую плату в еще пятьдесят виски и налет понимания в и без того мутных глазах. Пьяная жалость, на ней строится все, и утренняя неловкость в том числе, когда тебе неудобно даже попросить закрыть форточку и налить еще чая.
Субботы дробят наши кости, застревают на полпути к горлу, напрочь лишая голоса, отдав взамен воспоминания о вчерашнем, которые выливаются во все те же причитания об отсутствии идей и денег, денег и времени, времени и желания, желания и возможностей. В наших снах с субботы на воскресенье океан покрывается асфальтом, чайки превращаются в жирных голубей, обитающих возле мака, а у некогда прохладного ветра до неприличных высот поднимается температура.
Воскресенья машут белыми флагами перед нашими закрытыми глазами, а затем проходят мимо.
Где-то между всем этим затерялись киноленты с любимыми неидеальными, вино из пластиковых стаканчиков и млечный хайвей за пластиковыми окнами, чужие слова, что западают в душу и чужие жизни, на россыпь которых хочется сменять свою.
Пора возвращаться, ведь даже при идеальном стечении всех обстоятельств, что мы сами себе придумали, время рассыплется, как печенье вымоченное в молоке обязательств.
Можешь п(р) оверить.