@allmysunshine
ALLMYSUNSHINE
OFFLINE

everything is nothing

Дата регистрации: 28 октября 2011 года

я так много слов берёг для тебя

O mistress mine, where are you roaming?
O, stay and hear! your true-love's coming,
That can sing both high and low.
Trip no further, pretty sweeting;
Journeys end in lovers meeting,
Every wise man's son doth know.
What is love? 'Tis not hereafter;
Present mirth hath present laughter;
What's to come is still unsure:
In delay there lies no plenty;
Then come kiss me, sweet and twenty,
Youth's a stuff will not endure.

Где ты, милая, блуждаешь?
Стой, послушай, ты узнаешь,
Как поет твой верный друг.
Бегать незачем далече,
Все пути приводят к встрече;
Это скажут дед и внук.
Что - любовь? Любви не ждется;
Тот, кто весел, пусть смеется;
Завтра - ненадежный дар.
Полно медлить. Счастье хрупко.
Поцелуй меня, голубка;
Юность - рвущийся товар.

https://www.diary.ru/~kxena/p90765386.htm?oam

Пробираясь до калитки
Полем вдоль межи,
Дженни вымокла до нитки
Вечером во ржи.

Очень холодно девчонке,
Бьет девчонку дрожь:
Замочила все юбчонки,
Идя через рожь.

Если кто-то звал кого-то
Сквозь густую рожь
И кого-то обнял кто-то,
Что с него возьмешь?

И какая нам забота,
Если у межи
Целовался с кем-то кто-то
Вечером во ржи!..

All the world's a stage,

And all the men and women merely players;

They have their exits and their entrances,

And one man in his time plays many parts,

His acts being seven ages. At first, the infant,

Mewling and puking in the nurse's arms.

Then the whining schoolboy, with his satchel

And shining morning face, creeping like snail

Unwillingly to school. And then the lover,

Sighing like furnace, with a woeful ballad

Made to his mistress' eyebrow. Then a soldier,

Full of strange oaths and bearded like the pard,

Jealous in honor, sudden and quick in quarrel,

Seeking the bubble reputation

Even in the cannon's mouth. And then the justice,

In fair round belly with good capon lined,

With eyes severe and beard of formal cut,

Full of wise saws and modern instances;

And so he plays his part. The sixth age shifts

Into the lean and slippered pantaloon,

With spectacles on nose and pouch on side;

His youthful hose, well saved, a world too wide

For his shrunk shank, and his big manly voice,

Turning again toward childish treble, pipes

And whistles in his sound. Last scene of all,

That ends this strange eventful history,

Is second childishness and mere oblivion,

Sans teeth, sans eyes, sans taste, sans everything.

Он уронил голову на руки, укрылся от злой жены, от рыдающего сына, от Государства Российского, от всей своей жизни идиотской укрылся и уснул. И снилось ему, что затопило к едреням весь этот паскудный мир, и ни одна тварь в нем не заслужила билета на Ноев ковчег, и только он, Антон, все валандался бесконечно средь темных вод на своем надувном матрасике, валандался…

Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о любви и думают только о себе. Что же с ними будет, милый, когда реки выйдут из берегов, а небо упадет на землю? Что будет, когда последний из живых похоронит предпоследнего из мертвых? Что будет, когда кровь ударит в голову и разорвет сосуды? Что будет, когда сердце захлебнется и остановится? Я давно уже не вижу молодых лиц – я вижу только лица, на которые еще не легли морщины. Они радуются о весне, не чувствуя пламени, которое гудит под ногами, поднимаясь вверх по узким шахтам. Они лгут, но есть ли смысл во лжи, когда для нас существует одна только правда – мы умрем. Мы умрем, держа друг друга за руки, мы умрем, сжимая в ладонях пустоту, мы умрем, не приходя в сознание, – как-нибудь, но мы обязательно умрем. Сдвинулись земли, и остановились воды, солнце побежало быстрее, а луна отвернула лицо, потому что ей больно смотреть на нас. Левая рука твоя у меня под головой, а правая обнимает меня – но я вижу белые кости под смуглой кожей, а больше не вижу ничего. Не говори о любви, но расскажи все, что ты узнал о смерти к своим тридцати двум серебряным годам, а тридцать третий разменял, да не потратил. Укатилась последняя монетка – по полу, по лестнице, по дороге, по лесам, по горам, по зеленым берегам, через реки. Я не поймала, а ты не догнал, жалеть поздно, но ты все-таки расскажи – так-таки и нет ничего?

Тех, кто тебя любит, нужно убивать. Лучше прямо сразу, как только заметишь этот собачий взгляд, неотрывно следящий за твоим лицом, эти брови домиком и рот арочкой, эту манеру бродить за тобой из комнаты в комнату и все время держать тебя в поле зрения. Разумеется, жалко, и кажется, что пока не за что. Но сделай это сейчас, иначе будет поздно. Потому что он, любящий, выроет неподалеку теплую затхлую норку, из которой будет некоторое время наблюдать за тобой, а потом начнет наступать, слегка подталкивая и даже подтаскивая, чтобы ты просто заглянул, только одним глазком посмотрел, как у него замечательно. Ну да, уютненько… Всегда тепло, еда, чистая постель, множество занятных безделушек, каждую из которых он готов подарить тебе, – мило, хотя и душновато. Ближе к зиме тебе начинает казаться, что это даже хорошо, когда ниоткуда не дует. Возможно, в этом году ты устоишь и, кое-как перезимовав в сугробе, встретишь весну свободным, почти свободным, потому что между лопаток у тебя поселится ощущение красной точки, оптического прицела его любящего взгляда. И ты привыкнешь, что иногда все-таки нужно звонить. Хотя бы отвечать на эсэмэски. Хотя бы есть его стряпню раз в неделю. Хотя бы спать с ним раз в десять дней. Потому что любит. Потом приходит неизбежное чувство вины – кажется, что ты губишь его жизнь, бездумно пользуясь теплом его сердца и ничего не давая взамен. И однажды, когда вечер твой будет особенно одиноким, ты придешь к нему без звонка и останешься. Потому что приятно увидеть, как его лицо озаряется счастьем только оттого, что ты рядом. Чувствуешь себя волшебником. Нужно ли говорить, как это закончится? Как его объятия станут все теснее, твое личное пространство все меньше, его просьбы превратятся в требования, и счастье на его лице сменится капризно-раздражительной маской. Поэтому убей его сейчас. А потом, когда останешься один, загляни в шкаф и достань из-под вороха белья фотографию того единственного, кому хотел отдать свою жизнь, кто умел делать тебя счастливым, от кого невозможно было отвести глаз.

Того, кто убил тебя однажды*.

С тех пор как у меня расширился круг общения, я стала лучше о себе думать. Не в плане «чем больше узнаю людей, тем больше люблю себя», а просто раньше казалось, что проблемы мои какие-то дикие и я не понимаю самых простых вещей, которые всем остальным женщинам внятны. Оказывается, все влипают в одни и те же тепленькие гудронные лужи, все мучаются одинаковыми проклятыми вопросами. (Никогда не говори «все», говори «многие».) И самый проклятущий из них вот какой: те, кого мы любили и с кем потом расстались – не важно, по чьей инициативе, но по их вине, – зачем они возвращаются? (даже так —?!) Человек, который год или пять лет назад разбил тебе сердце, от которого уползла в слезах и соплях, ненавидя или прощая – нет разницы, – которого не забыла до сих пор, как нельзя забыть удаленный аппендикс, даже если все зажило, хотя бы из-за шрама. Который ясно дал понять, что все кончено. Зачем – он – возвращается? Раз в месяц или в полгода, но ты обязательно получаешь весточку. Sms, письмо, звонок. Он хочет всего лишь узнать, как дела, похвастать очередным успехом, позвать в кино, переспать или снова послать меня к черту. Я не могу, я всю жизнь подыхала от недоумения, и не я одна страдаю, потому что ну все уже, все – он десять раз с тех пор женат и я дважды замужем, гадости все друг другу сказаны, извинения принесены. Я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Такие дела, милый, такие дела – все сводится к противоречию: я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Неубедительно? Но это именно то, что я чувствую. Полюбив, мы открываем доступ к своему сердцу, односторонний канал на сколько-то мегабит, который заблокировать невозможно. И каждый, давно не милый, отлично чувствует линию и раз от разу набирает номер, чтобы спросить: «Хочешь в кино?» И я отвечаю: «Я не хочу в кино. Я хотела прожить с тобой полвека, родить мальчика, похожего на тебя, и умереть в один день – с тобой. А в кино – нет, не хочу». Ну то есть вслух произношу только первые пять слов, но разговор всегда об одном: он звонит, чтобы спросить: «Ты любила меня?» И я отвечаю: «Да». Да, милый; да, ублюдок; просто – да. Я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Я до сих пор выкашливаю сердце после каждого коннекта. Не знаю, как сделать так, чтобы они, возвращенцы эти, перестали нас мучить. Можно быть вежливой, орать, не снимать трубку, но в любом твоем деянии (бездействии) он все равно услышит ответ на свой вопрос: «Ты любила меня?» – «Да». В покое оставляют только те, кого не любила. Точнее, если они и звонят, этого просто не замечаешь. Вывод напрашивается, и он мне не нравится. Может, самой слать им эсэмэски раз в месяц?

Расход небольшой, покой дороже: «Я любила тебя». Уймись.

Я ехала в Питер, уже и не помню, которое это было из моих одиноких осенних путешествий. Всегда – ночь, всегда ноябрь, когда снег уже идет, но еще не устал и не ложится надолго. И вот мы трогаемся, в плацкарте не включают свет, заоконных фонарей пока достаточно, поезд в городской черте едет тихо-тихо. Все молчат – что тут скажешь, успели, и ладно, пока не заберут билеты и не принесут белье, шевелиться бессмысленно. И вот мы все молчим, кроме одной женщины в соседнем купе, которая не особенно громко, но и не сдерживаясь, плачет. Обстоятельно, бесстыдно, банально. Потому что ничего другого не остается плывущим во чреве ночного кита – когда за окном фонари и снег, а ты везешь свою тоску в Питер, – но мы, люди со вкусом, не позволяем себе потакать очевидному. По той же причине, по которой не произносим первую шутку, пришедшую в голову, – она слишком предсказуема. И поэтому первую предсказуемую реакцию мы тоже припрячем, а женщину накажем единственным способом, доступным людям со вкусом, – не станем обращать внимания, вот и все. Она, наверное, ждет, что кто-то утешать полезет? Но это все равно что засмеяться, когда стоящий впереди тебя в очереди плоско пошутит с продавцом. Хотя, может быть, нас удерживала не гордыня, а смирение, потому что ее рыдание, и темнота, и натопленный вагон превратили наш поезд в посткатастрофическую теплушку, а нас – в беженцев, у которых не осталось сил ни на свои, ни на чужие слезы. Смотришь в одну точку, не развязывая платка, и думаешь только о том, сколько часов тепла и неподвижности у тебя есть, прежде чем придется опять вставать и жить. Она доплакала, включили свет, проверили билеты, и дальше была какая-то жизнь, о которой мало что помню. А мой отложенный плач, который никуда не девался, я довезла до Финского залива и, глядя в море, выпустила из легких – как выпускают из рук горячего толстого голубя, – не со слезами, а с теплым дыханием, смешавшимся с сырым воздухом, с серой водяной взвесью, которую принято называть особой питерской атмосферой. Передвижения по Питеру (кто пошлее, называет «бродить», а кто попроще – «гулять» ;) – это всего лишь вытаптывание бездомности, из сердца в ноги. Бездомность собирается тяжестью в ступнях, беспокойной болью в икрах, потому что нет в этом городе места, где можно разуться, распариться, потом окунуть ноги в масло, завернуть в махровое полотенце и положить на колени к сидящему рядом, подсунув спеленатый кокон под локоть, как нахальная кошка – свою круглую полосатую голову. И когда наконец приезжаешь к себе и проделываешь все это, на некоторое время остается ощущение, что бездомность тебя покинула – вместе с усталостью, отеками, со стертыми подушечками лап.

Еда в Питере, эта игра в безденежье, когда какого-то черта начинаешь заказывать селедку под шубой в «Визави», пить безымянную водку из пластика и закусывать кремовыми трубочками в стояке при продуктовом магазине. Удивительно органичное хамство – или уверенное панибратство, кто как назовет, – продавщиц сводит тебя по ступеням социальной лестницы во влажный подвал, под горячую трубу, к которой даже покрасневшие руки не приложишь, так жжет. И ты смирно, как лошадь в стойле, ешь и пьешь свое, не торопясь, но и без нужды не задерживаясь, а потом снова выходишь на ветер. Поездка в Питер – это вываривание одиночества, так вываривают заспанную простынь в кипятке: вся серость переходит в воду, а тебе остается белое полотно, которое поначалу кажется новее, беспамятнее, невиннее, чем раньше. Вода уйдет в нечистую землю, а ты увезешь свое отстиранное одиночество, высушенное на утреннем холоде, похрустывающее, ломкое, гордое. А дома уже утюгом с паром, и спрятать, чтобы потом расстелить перед следующей любовью, как в первый раз.

Насколько мне известно, достаточно пережить в Питере одну чужую смерть и одну свою любовь, чтобы перестать нуждаться в этом городе.

ALLMYSUNSHINE

Самые популярные посты

12

Уильям Шекспир «Двенадцатая ночь»

O mistress mine, where are you roaming? O, stay and hear! your true-love's coming, That can sing both high and low. Trip no further, p...

6

Я ехала в Питер, уже и не помню, которое это было из моих одиноких осенних путешествий. Всегда – ночь, всегда ноябрь, когда снег уж...

6

Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о лю...

6

Роберт Бернс

Пробираясь до калитки Полем вдоль межи, Дженни вымокла до нитки Вечером во ржи. Очень холодно девчонке, Бьет девчонку дрожь: Замоч...

5

С тех пор как у меня расширился круг общения, я стала лучше о себе думать. Не в плане «чем больше узнаю людей, тем больше люблю себ...

4

Тех, кто тебя любит, нужно убивать. Лучше прямо сразу, как только заметишь этот собачий взгляд, неотрывно следящий за твоим лицом, эти бр...