Я ехала в Питер, уже и не помню, которое это было из моих одиноких осенних путешествий. Всегда – ночь, всегда ноябрь, когда снег уже идет, но еще не устал и не ложится надолго. И вот мы трогаемся, в плацкарте не включают свет, заоконных фонарей пока достаточно, поезд в городской черте едет тихо-тихо. Все молчат – что тут скажешь, успели, и ладно, пока не заберут билеты и не принесут белье, шевелиться бессмысленно. И вот мы все молчим, кроме одной женщины в соседнем купе, которая не особенно громко, но и не сдерживаясь, плачет. Обстоятельно, бесстыдно, банально. Потому что ничего другого не остается плывущим во чреве ночного кита – когда за окном фонари и снег, а ты везешь свою тоску в Питер, – но мы, люди со вкусом, не позволяем себе потакать очевидному. По той же причине, по которой не произносим первую шутку, пришедшую в голову, – она слишком предсказуема. И поэтому первую предсказуемую реакцию мы тоже припрячем, а женщину накажем единственным способом, доступным людям со вкусом, – не станем обращать внимания, вот и все. Она, наверное, ждет, что кто-то утешать полезет? Но это все равно что засмеяться, когда стоящий впереди тебя в очереди плоско пошутит с продавцом. Хотя, может быть, нас удерживала не гордыня, а смирение, потому что ее рыдание, и темнота, и натопленный вагон превратили наш поезд в посткатастрофическую теплушку, а нас – в беженцев, у которых не осталось сил ни на свои, ни на чужие слезы. Смотришь в одну точку, не развязывая платка, и думаешь только о том, сколько часов тепла и неподвижности у тебя есть, прежде чем придется опять вставать и жить. Она доплакала, включили свет, проверили билеты, и дальше была какая-то жизнь, о которой мало что помню. А мой отложенный плач, который никуда не девался, я довезла до Финского залива и, глядя в море, выпустила из легких – как выпускают из рук горячего толстого голубя, – не со слезами, а с теплым дыханием, смешавшимся с сырым воздухом, с серой водяной взвесью, которую принято называть особой питерской атмосферой. Передвижения по Питеру (кто пошлее, называет «бродить», а кто попроще – «гулять» ;) – это всего лишь вытаптывание бездомности, из сердца в ноги. Бездомность собирается тяжестью в ступнях, беспокойной болью в икрах, потому что нет в этом городе места, где можно разуться, распариться, потом окунуть ноги в масло, завернуть в махровое полотенце и положить на колени к сидящему рядом, подсунув спеленатый кокон под локоть, как нахальная кошка – свою круглую полосатую голову. И когда наконец приезжаешь к себе и проделываешь все это, на некоторое время остается ощущение, что бездомность тебя покинула – вместе с усталостью, отеками, со стертыми подушечками лап.
Еда в Питере, эта игра в безденежье, когда какого-то черта начинаешь заказывать селедку под шубой в «Визави», пить безымянную водку из пластика и закусывать кремовыми трубочками в стояке при продуктовом магазине. Удивительно органичное хамство – или уверенное панибратство, кто как назовет, – продавщиц сводит тебя по ступеням социальной лестницы во влажный подвал, под горячую трубу, к которой даже покрасневшие руки не приложишь, так жжет. И ты смирно, как лошадь в стойле, ешь и пьешь свое, не торопясь, но и без нужды не задерживаясь, а потом снова выходишь на ветер. Поездка в Питер – это вываривание одиночества, так вываривают заспанную простынь в кипятке: вся серость переходит в воду, а тебе остается белое полотно, которое поначалу кажется новее, беспамятнее, невиннее, чем раньше. Вода уйдет в нечистую землю, а ты увезешь свое отстиранное одиночество, высушенное на утреннем холоде, похрустывающее, ломкое, гордое. А дома уже утюгом с паром, и спрятать, чтобы потом расстелить перед следующей любовью, как в первый раз.
Насколько мне известно, достаточно пережить в Питере одну чужую смерть и одну свою любовь, чтобы перестать нуждаться в этом городе.