Дорогая Анечка.
Черт знает, зачем мне помнить о тебе столько изматывающих мелочей: краску «Тоника», оттенков от вишневого до сиреневого, и волосы разного цвета каждые пару недель; поговорку «карта не территория»; и еще как ты говорила, бросая каждое слово оземь, как мяч - «если бы я! целилась в вас! мы бы сейчас с вами не разговаривали! я стреляла в лошадь!»; как ты любую историю обо мне начинала словами "одна моя знакомая, практически родственница"; магазин Art Point на Старом Арбате, давно несуществующий, где ты покупала трусы со знаком «кирпич», вязаные кофты, которые мне потом дарила, и кольца, и такое, в частности, красное, с серебряным крестом, глядя на которое пьяный мужичок как-то в метро спросил тебя участливо «Медсестра?», и ты расхохоталась и кивнула, мол, да, в каком-то смысле; бар Bell’s и тот роковой сорт чизкейков, которыми кормил тебя тот самый первый А.; твой рассказ про «удивишься, когда она выкрикнет тебе в спину формулу дискриминанта»; первый пароль этого журнала, который ты же мне завела и подарила – «tallinnrulez»; пальтецо с сумасшедшим красным мехом по воротнику, красную моторолу-раскладушку за страшное бабло, которую тебе подарила Крю на день рождения, тогда были в моде крошечные цветастые телефончики с монохромным дисплеем, тот был женским, рассчитывал, как сейчас помню, биоритмы и вычислял дату начала критических дней; и тот, что был до него, с сиреневым флипом; Ритм-энд-Блюз кафе, где крутили с проектора музыкальное телевидение на всю стену, и «alicia keys falling» мы переводили как «алисия-ключи-падают»; мальчика Галекса, с которым ты как-то играла в бильярд на втором этаже (с ним – а это важно в пятнадцать лет – у меня был второй в жизни поцелуй); твою пятилетнюю сестру Дашу, у которой я как-то вполне серьезно спросила «что первично – материя или сознание?», и Даша сказала – «Сознание – это купание, которое уходит через дырочку», и наклейки-звезды в ее комнате, светившиеся в темноте; красавца картинг-гонщика, у которого мы приехали брать интервью и обе запали, и неделю только и было разговоров о «позвать его с нами»; твои большие а4-тетради с полями, в которых мы рисовали и переписывались, бутылку розового, которую мы прикончили, когда смотрели после экзамена летом «Пианистку» в комнате родителей и «Малхолланд Драйв», с которого ты сбежала после первого же кадра со страшным бомжом – нам нужно было написать рецензию на какое-нибудь кино, мы выбрали, как правильные девочки, Линча, а в итоге, конечно, пришлось писать про «Одиннадцать друзей Оушена»; еще нужна была рецензия на спектакль: «Ну так пойдем в театр. – Семь тридцать, мы уже опоздали. – А когда следующий сеанс?»; интернет-кафе Time-Online в Охотном, откуда я добрых года три читала твой жж; весь путь от метро «Улица Академика Янгеля» до квартиры твоих родителей, в любую погоду и время суток, и тот день, когда мы решили брать друг с друга по пять рублей за каждое матерное слово и увязли во взаимозачетах, и тот день, когда моя мать позвонила тебе домой, покуда мы невинно клеили газетные вырезки на ватман для зачета по «основам журналистики» и сказала мне, что ты меня совратила, а я скрываю. И список «что нужно успеть до двадцати», и ты, протестующая, потому что у тебя времени на девять месяцев меньше, чем у меня.
Я была счастливым ребенком – я училась на журфаке и у меня была ненормальная лучшая подруга с розовыми волосами – самая крутая девица на факультете. На форуме пикаперов у нее был статус гуру и аватар с тузом пик, она в тринадцать лет окончила школу, пару раз уходила из дома и могла говорить слово «мастурбирует» не краснея; она была моего роста, курносая, громкая и давала мне погонять свои майки; она не боялась ни чёрта, ни начальника курса, носила джинсы на тугой шнуровке, такие низкие, что, кажется, они едва держались, у нее была узкая загорелая спина в родинках и шрам на губе; она жестоко наказывала меня за любые проявления слабости, обрывала на полуслове, посылала к чертям и приезжала мириться в ночи с бухлом, во двор, на качелики, с другого конца Москвы; не было никого, кого я в шестнадцать лет обожала бы больше. Это позже великий Дэвид Шор изобретет Хауса с Уилсоном, которые только и нащупывают друг у друга уязвимые места, чтобы изловчиться и ударить в них с разворота, а пока мы одни такие, и жалко, что за нами не ходит человек с камерой.
Квартира на Коломенской, которую мы отмывали с Перестукиным и Топором; Флай, еще живой, девятипалый, приехавший на новоселье с какими-то веточками в волосах; кресло, которое я сломала, поёрзав; Инин и шесть лет, ушедшие на то, чтобы доказать ему, что я не младшая подруга Заболотной, глупые ботинки, сиськи и коса до пояса, смотрит в рот, смеется смешным шуткам, несмешным шуткам и грязным шуткам непосредственно над нею самой, все преувеличивает, обо всем говорит с надрывом и так, как будто никто до нее этого не знал – не спорю, овчинка стоила выделки, теперь я могу закопать любого выскочку за восемь слов, но какой же это был славный доверчивый ребенок, пока не загнало его в тяжелые жернова воспитания «друзей-уродов»; термин «верочкианство» (- Трепа, почему все высокопарное, упадническое, гнилое и пафосное в тебе – обязательно «верочкианство»? – До Шопенгауэра не дотягиваю); то, о чем остается меньше всего свидетельств – ни записей, ни фотографий за весь первый курс – запоминается с куда большей жадностью; в августе будет восемь лет, как мы знакомы, дорогая, в июле полных три с тех пор, как ты позвонила мне в последний раз спросить, когда я наконец перестану спать с твоими бывшими, а я все иду и иду с тобой по Пролетарской вечером к дому твоей тетки, мы накупили всяких ароматных штук в «Для душа и души», нету круче магазина для нас семнадцатилетних, и кто-то очередной не дает тебе жить, и я расписываю в красках кровавую расправу над обидчиком.
Дорогая Анечка. Мне двадцать три года, у меня самая короткая стрижка за всю историю, в моем номере в гостинице «Пассаж» на Дерибасовской («высшая категория», потому что с бойлером – горячую воду в Одессе отключают на целое лето) стоит кадка с искусственным деревом – с искусственным деревом, Анечка, а в киоске с прессой продается Men’s Health c подкачанным Кутыревым на обложке – я больше не стреляю у мамы по сотне на сэндвич с жареным беконом в «Прайме» на Камергерском – еще старом, не этой рыгаловке с тупым бордовым логотипом – потому что я больше не живу с мамой; мой кот умер; я избавилась от привязчивой подростковой манеры громоздить друг на друга прилагательные, вроде «неестественнолицый», «солнечноокий», не хожу в перестукинских шортах по Тропареву-Никулину, не плачу по Йовану, не езжу с Черновой на юг, не сплю с аниматорами, не вскрываю упаковку с новыми носками или майкой только по случаю понедельника или свидания, не говорю о каждом встречном неглупом человеке так, словно разверзлись небеса и было явлено мне Знамение Господне; меня больше не интересует, способен ли кто-нибудь любить меня так же сильно, как я его, и почему не любит, в таком случае – мне нравится сам факт того, что мне хоть до кого-то еще есть дело: людей, которым очень нужно от меня взаимности, стало раз в тысячу больше, чем моего теоретического любвеобилия; я заделалась писателем, Анечка, и немного актрисой, кто бы мог подумать, много езжу теперь, много выступаю, получаю много разнокалиберного дерьма по запросу «вера полозкова» в поисковике; мечты сбываются, Анечка, все, кого мы с придыханием обсуждали на задних партах двести первой аудитории, как богов-олимпийцев журналистики, рок-музыки, литературы – теперь довольно легко вытаскиваются в гости на рюмку-другую, и мы, кажется, сами незаметно превратились в тех, кого семнадцатилетние девочки с придыханием обсуждают на задних партах – что крайне забавно, согласись. После Чуковской я пообещала себе никакую девочку в мире не любить так сильно, чтобы она могла тебя уничтожить одним письмом с «мы больше не сможем общаться» - почему-то любимого мальчика, засыпающего с другой, представляешь куда спокойнее, чем лучшую подругу, которая снимает туфлю под столом и показывает натертый до крови большой палец кому угодно иному, только не тебе; у меня есть Рыжая, она прекраснее многих смертных, но мы негласно условились не устанавливать никаких монополий друг на друга – чем старше становишься, тем дороже платить приходиться за «ты только моя».
Дорогая Анечка, мы выросли дюжими девками с километровым самомнением и уже, слава богу, полным правом на километровое самомнение; обаятельные неудачники, столь милые сердцу тогда, перестали быть обаятельными, потому что остались неудачниками; ты сделала вещи религией, я тоже довольно скоро перестала обольщаться насчет людей; мы надоказывали друг другу и всему миру столько, что самим теперь смешно. Я честно училась ненавидеть тебя за все, что ты говоришь и пишешь обо мне последние годы, но каждый раз, когда я бросаю дежурную вескую гадость про тебя в присутствии наших общих друзей, моя внутренняя Заболотная шлепает себя по колену в первом ряду и восклицает одобрительно – «Моя школа!» Для меня все твои «подстеречь с ребятами и избить В. в подворотне до полусмерти» и «терпеть не могу кофе, сырую рыбу и тебя» не значили и не значат ничего, кроме «моя девочка помнит обо мне»; мы – хочется сказать «и при жизни» - и будучи в самых нежных отношениях редко удостаивали друг друга комплиментом изящнее, чем «бесит вот эта твоя блядская привычка оставлять капельку на губе, делая глоток молочного коктейля», поэтому чем больше ты злилась, тем менее безразлична я тебе была; большего не нужно.
Большего не нужно, Анечка; не хочу выпрашивать встречи с тобой, чтобы пообводить указательными ободки чашек, погоревать о Флае, попинать красивых мудаков, сделавших нам последние несколько лет, покачать головой о старых добрых временах и попереминаться с пятки на носок прежде чем произнести «мне пора»; не хочу выдумывать поводов, чтобы написать тебе в каком-нибудь из мессенджеров, весь этот нарочито легкий тон при ощущении малейшего потепления, вроде как виделись у Калашника, почему бы и нет – «я обнаружила, что вешу на семь кило больше тебя, - видишь, мне по-прежнему не жалко собственной самооценки ради одной твоей мстительной усмешечки»; даже телефон твой не хочу брать ни у кого, раз уж был стерт однажды, значит, и правда не нужен больше; просто – помнишь, я написала тебе после какого-то твоего расстрельного поста о том, какое я увлекательное ничтожество - «хочу, чтобы ты умерла» - Анечка, живи по возможности долго, по возможности так долго, чтобы пережить меня – потому что тогда я всю жизнь буду сворачивать по восемь гор в сутки, чтобы уделать тебя, простую, к тому времени, счастливую многодетную домохозяйку, которая когда-то в юности отказалась со мной водиться, потому что ее достали мои сопли – я, черт подери, весь мир буду каждый день на дыбы поднимать, чтобы ты увидела, как нам нечего больше делить, как я к тебе равнодушна, как мне отлично без тебя, как мне без тебя весело, как мне ни разу без тебя не одиноко.
С днем рождения.
(с) Вера Полозкова // Vero4ka.