У вас есть любимая книга? У меня есть. Самая самая любимая. Я ее перечитывала раза 3 наверное, и с каждым разом все интереснее. Потрясающе. Это самые любимые моменты. Наизусть их знаю.
Поющие в терновнике, Колин Маккалоу.
Есть такая легенда — о птице, что поет лишь один раз за всю свою жизнь, но зато прекраснее всех на свете. Однажды она покидает свое гнездо и летит искать куст терновника и не успокоится, пока не найдет. Среди колючих ветвей запевает она песню и бросается грудью на самый длинный, самый острый шип. И, возвышаясь над несказанной мукой, так поет, умирая, что этой ликующей песне позавидовали бы и жаворонок, и соловей. Единственная, несравненная песнь, и достается она ценою жизни. Но весь мир замирает, прислушиваясь, и сам Бог улыбается в небесах. Ибо все лучшее покупается лишь ценою великого страдания… По крайней мере, так говорит легенда.
___
Восьмого декабря 1915 года Мэгги Клири исполнилось четыре года. Прибрав после завтрака посуду, мать молча сунула ей в руки сверток в коричневой бумаге и велела идти во двор. И вот Мэгги сидит на корточках под кустом утесника у ворот и нетерпеливо теребит сверток. Не так-то легко развернуть неловкими пальцами плотную бумагу; от нее немножко пахнет большим магазином в Уэхайне, и Мэгги догадывается: то, что внутри, не сами делали и никто не дал, а — вот чудеса! — купили в магазине.
С одного уголка начинает просвечивать что-то тонкое, золотистое; Мэгги еще торопливей набрасывается на обертку, отдирает от нее длинные неровные полосы.
— Агнес! Ой, Агнес! — говорит она с нежностью и мигает, не веря глазам: в растрепанном бумажном гнезде лежит кукла.
___
В кухне Фрэнк застал мать за ее вечной, нескончаемой работой: она стояла у раковины и чистила картошку.
— Мам, это я! — весело окликнул он. Она круто обернулась, и, после двух недель, что они не виделись, Фрэнк сразу заметил ее живот.
— О господи! — вырвалось у него.
Радость в ее глазах погасла, лицо залилось краской стыда; она прикрыла руками вздувшийся фартук, будто руки могли спрятать то, чего уже не прятала одежда.
Фрэнка затрясло.
— Мерзкий старый козел!
— Не смей так говорить, Фрэнк. Ты уже взрослый, должен понимать. Ты и сам появился на свет не иначе, и это заслуживает не меньшего уважения. Ничего мерзкого тут нет. Когда ты оскорбляешь папу, ты оскорбляешь и меня.
— Он не имеет права! Мог бы оставить тебя в покое! — прошипел Фрэнк, в углу его дрожащих губ вскипел пузырек пены, он отер рот ладонью.
— Тут нет ничего мерзкого, — устало повторила Фиона и так посмотрела на сына ясными измученными глазами, словно решила раз навсегда избавиться от стыда. — Никакой тут нет мерзости, Фрэнк, и в том, отчего дети родятся, — тоже.
___
От жара занялась и вилга, мягкая эфироносная древесина взорвалась, во все стороны полетели обломки. Куда ни глянь, вокруг стеной — огонь; пылают деревья, вспыхнула под ногами трава. Жалобно заржала лошадь, и Пэдци всем сердцем рванулся к ней — не может он бросить несчастное животное на погибель, беспомощное, на привязи. Взвыла собака, и вой перешел в отчаянный, почти человеческий вопль. Мгновенье пес метался, точно живой факел, — и рухнул в горящую траву. Еще и еще вой — собак одну за другой охватывало стремительное пламя, ветер мчал его, и не уйти было ни одной живой твари, самой быстроногой или крылатой. Малую долю секунды Пэдди соображал, как бы добраться до лошади, и тут волосы его опалил огненный метеор, он опустил глаза — к его ногам упал изжаренный заживо большой попугай.
И вдруг Пэдди понял — это конец. Из этого ада нет выхода ни для него, ни для лошади. Не успел додумать — за спиной вспыхнул еще один сухой эвкалипт, во все стороны, как от взрыва, полетели клочья пылающей смолистой коры. Кожа на руках Пэдди почернела и сморщилась, пламенные волосы его впервые затмило пламя более яркое. Нет таких слов, которыми можно описать подобную смерть: огонь вгрызается внутрь. И сгорают последними, последними перестают жить сердце и мозг. Пэдди метался в этом жертвенном костре, одежда на нем пылала, он исходил криком. И этот смертный вопль был — имя жены.
___
Потому-то и Фрэнк быстрей признал мать в лицо, чем она его, хотя сердцем она мгновенно его узнала. Фрэнку было уже пятьдесят два, и ту пору, когда миновала молодость, и почти все зрелые свои годы он провел вдали от дома. И вот он стоит под ярким джиленбоунским солнцем, очень бледный и худой, почти костлявый; волосы сильно поредели, лоб залысый; мешковатый костюм висит на сухопаром теле, в котором, несмотря на малый рост, еще угадывается сила; красивые руки с длинными пальцами стиснули поля серой фетровой шляпы. Он не сутулится и не выглядит больным, но вот стоит, беспомощно вертит в руках шляпу и, видно, не ждет, что его встретят, и не знает, что делать дальше.
Фиа, сдержанная, спокойная, быстро прошла по перрону.
— Здравствуй, Фрэнк.
Он поднял глаза, когда-то они сверкали таким живым, жарким огнем. Теперь с постаревшего лица смотрели совсем другие глаза. Погасшие, покорные, безмерно усталые. Они устремились на Фиону, и странен стал этот взгляд — страдальческий, беззащитный, полный мольбы, словно взгляд умирающего.
— Ох, Фрэнк! — Фиона обняла его, прижала голову сына к своему плечу, укачивая, как маленького. — Ну, ничего, ничего, ничего, — сказала она еще тише, еще нежней. — Ничего.
___
Он качался на волне, отдаваясь течению, и вдруг немыслимая боль вспыхнула в груди, острая, жгучая, нестерпимая, поистине словно раскаленное копье пронзило его. Дэн вскрикнул, вскинул руки над головой, напряг все мышцы, но боль усилилась, вынудила опустить руки, потом свела судорогой — кулаки вздернулись под мышки, согнулись колени. Сердце! У меня что-то с сердцем, я умираю! Сердце! Я не хочу умирать! Неужели умереть так рано, мой труд даже еще не начат, я не успел себя испытать! Боже, помоги мне! Я не хочу умирать, не хочу умирать!
___
Тело! Он теперь — тело, хоть бы сказали его тело, нет, просто — тело. Дэн, мой Дэн. Тело.
___
В комнате давно уже слышались слабые вскрики, шорохи, шепот, часы тикали в такт его сердцу. А потом уже не в такт. Он сам выбился из ритма. Мэгги и Фиа всплыли, поднялись на ноги, с испуганными лицами плавали они в густом, неощутимом тумане, что-то говорили, а он не слышал. И вдруг понял.
— А — а — а! — крикнул он.
Он почти не сознавал боли, всем существом ощущал только руки Мэгги, что обхватили его, чувствовал, как припал к ней головой.
И все же ему удалось чуть повернуть голову и посмотреть на нее, встретиться с ней глазами. Он пытался выговорить — прости меня, — и увидел, что она давно простила. Она знала, что взяла самое лучшее. А потом он попытался сказать ей какие-то прекрасные слова, которые навек бы ее утешили, но понял, что и это не нужно. Она такая, она все вынесет. Все! И он закрыл глаза, и наконец-то пришло облегчение:
Мэгги простила.