Я видела, как он встает в очередь за билетами.
Я подумала: Когда же я его остановлю?
Я не знала, просить ли его, объяснять, умолять. Когда подошла его очередь, я направилась к нему.
Я тронула его за плечо.
Я не слепая, — сказала я. Можно ли было сказать большую глупость. — У меня глаза паршивят, но я не слепая.
Что ты здесь делаешь? — изобразил он руками.
Внезапно я оробела. Я не привыкла робеть. Я привыкла стыдиться. Робость — это когда отворачиваешься от того, что хочешь. Стыд — это когда отворачиваешься от того, чего не хочешь.
Я знаю, что ты уходишь, — сказала я.
Иди домой, — написал он. — Тебе лучше лежать в постели.
Хорошо, — сказала я. Я не знала, как сказать то, что должна была сказать.
Давай я тебя провожу.
Нет. Я не пойду домой.
Он написал: Не сходи с ума. Ты простудишься.
Я и так простужена.
Ты простудишь свою простуду.
Меньше всего я ждала от него шутки. Еще меньше — что засмеюсь.
Смех перенес мои мысли за наш кухонный стол — как же много мы там смеялись. Только за тем столом мы и были близки. За столом, а не в постели. Все смешалось в нашей квартире. Мы ели за журнальным столиком в гостиной, а не за обеденным столом в столовой. Там было ближе к окну. Мы хранили тетради для его дневников в корпусе напольных часов, как будто дневники были временем. Мы клали его исписанные дневники в ванну гостевой ванной, потому что никогда ею не пользовались. Я хожу во сне, если вообще засыпаю. Однажды я включила душ. Одни тетради всплыли, другие нет. Утром я проснулась и увидела, что натворила. Вода была серой от его дней.
Я не схожу с ума, — сказала я.
Иди домой.
Я устала, — сказала я. — Не изношена, а стерта до дыр.
Вроде той жены, что просыпается однажды утром и говорит: Не могу я больше печь хлеб.
Ты его никогда и не пекла, — написал он, и мы все еще шутили.
Тогда будем считать, что я проснулась и испекла, — сказала я, и мы продолжали шутить. Я подумала, когда же мы перестанем? И что тогда будет? И что я почувствую?