Я — писатель. И за меня все делает перо — думает, вспоминает, открывает.
Ответ на вопрос, какие у меня самые любимые десять слов: «Мир, боль, земля, мать, люди, пустыня, честь, нищета, лето, море».
Постоянно такое чувство, словно я в открытом море: неизъяснимое счастье с привкусом опасности.
Приятие того, что есть: разве это признак силы? Нет, здесь скорее рабство. Другое дело приятие того, что уже совершилось. В настоящем — бороться.
Правда не добродетель, но страсть. Отсюда — никогда ей не быть милосердной.
Следует вкладывать свои принципы во что то великое. В малом достаточно просто милосердия.
Я начинал с произведений, в которых время отрицалось. Понемногу мне открылись истоки времени — и понятие созревания. Собственно, произведение и есть не что иное, как медленное созревание.
По нескольку дней кряду я бываю о себе самого отвратительного мнения.
Гений — это здоровье, превосходный стиль, хорошее расположение духа — но на пределе страдания.
Все писатели, великие и не очень, непременно заявляют устно и письменно, что современники всегда освистывают гения. Разумеется, это не так, подобное бывает лишь иногда и чаще случайно. Но сама эта потребность для писателя характерна.
Сексуальное освобождение принесло с собой хотя бы то, что теперь появилась возможность сохранить целомудрие и проявить силу воли.
Любовь — это, похоже, единственное, что нас устраивало в боге, ведь мы всегда не прочь, чтобы нас кто то любил против нашей воли.
Есть такая порода людей, которая точно знает, с кем можно чувствовать себя вольготно. Прежде всего с теми, кто по мере сил ведет себя порядочно — и кому кажется неприличным пользоваться всеми выгодами своего положения.
Мы хотим пережить определенные чувства еще до того, как в самом деле их испытаем. Мы же знаем, что они есть. И традиция, и наши современники беспрестанно сообщают нам о них — совершенную, впрочем, чушь. Но мы тем не менее переживаем их, как бы по доверенности. И даже используем — так ни единожды не испытав.
Трагедия не в том, что ты один, а в том, что ты не можешь быть один. Иногда, кажется, я отдал бы все на свете, лишь бы не иметь никаких связей с миром людей. Но я часть этого мира, а значит, мужественнее всего — принять его, и трагедию с ним вместе.
Кто замолвит слово за нас? Наши произведения. Увы! Кто же тогда? Никто, никто, кроме немногих наших друзей, кто видел нас в минуту самоотречения, когда всю душу отдаешь другому. То есть кроме тех, кто нас любит. Но любовь есть молчание: каждый человек умирает неизвестным.
Единственное оправдание, которое я нашел для своей жизни, — это мои муки творчества. Почти во всем остальном я банкрот. Если же и это меня не оправдывает, то на отпущение грехов нечего и рассчитывать.
Сосредоточен, никаких посторонних мыслей — Я прошу лишь об одном, прошу нижайше, хотя понимаю, что речь идет о чем то непомерном: чтобы меня читали внимательно.
Человек, живущий полноценной жизнью, отказывается от многих предложений. Затем, по той же причине, он забывает о том, что кому то отказал. Однако предложения эти делали люди, чью жизнь не назовешь полноценной, вследствие чего они и помнят обо всем. Тот первый вдруг обнаруживает, что окружен врагами, и немало этим удивлен. Точно так же почти все художники считали, что их преследуют. Вовсе нет, им так платили за их отказ и проучивали за несметное их богатство. Тут нет никакой несправедливости.
Есть люди, чья религия состоит в том, что они прощают нанесенные обиды, но никогда их не забывают. Я же не настолько благородного покроя, чтобы простить обиду; но забываю ее всегда.
Часто бывает, что из вполне добропорядочного человека выходит трусоватый гражданин. В основе подлинной храбрости всегда некое нарушение общепринятых норм.
Бывают минуты, когда внезапная искренность равносильна непростительной потере контроля над собой.
Если сказать «у него нос тыквой» — так не говорят; а «нос грушей» — то, что надо. Выходит, искусство — это правильно рассчитанное преувеличение.
Если бы я когда то не уступил своей страсти, быть может, у меня остались бы силы на то, чтобы вмешаться в жизнь, что то изменить в ней. Но я уступил, и вот я художник — и только.
Часто читаю, что я атеист, слышу, как говорят о моем атеизме. Мне же все эти слова ни о чем не говорят, они для меня бессмысленны. Я и в Бога не верую, и не атеист.
Рембрандт: слава до 36 лет, т. е. до 1642 г. Начиная с этого года неуклонный путь к одиночеству и бедности. Редкий и весьма показательный опыт по сравнению с банальной судьбой непризнанного художника. О подобном опыте еще не говорилось.
Все из-за моей врожденной неспособности быть просто обывателем, причем обывателем довольным. Едва в моей жизни появляются малейшие признаки стабильности, я прихожу в ужас.
В искусстве любая доктрина — это алиби, которым художник пытается оправдать собственную ограниченность.
Власть неотделима от несправедливости. Хорошая власть — это здоровье и осторожное управление несправедливостью.
Единственная причина, по которой мы постоянно думаем о себе, заключается в том, что наедине с собой мы проводим гораздо больше времени, чем с другими.
Я не могу долго жить с людьми. Мне требуется хоть немного одиночества, частица вечности.