AlexandraArhangelskaya
we were never young
we were never young
Глубокую, но поистине странную привязанность питал я к Морелле, моему
другу. Много лет назад случай познакомил нас, и с первой встречи моя душа
запылала пламенем, прежде ей неведомым, однако пламя это зажег не Эрос, и
горечь все больше терзала мой дух, пока я постепенно убеждался, что не могу
постичь его неведомого смысла и не могу управлять его туманным пыланием. Но
мы встретились, и судьба связала нас пред алтарем; и не было у меня слов
страсти, и не было мысли о любви. Она же бежала общества людей и, посвятив
себя только мне одному, сделала меня счастливым. Ибо размышлять есть
счастье, ибо грезить есть счастье.
Начитанность Мореллы не знала пределов. Жизнью клянусь, редкостными
были ее дарования, а сила ума – велика и необычна. Я чувствовал это и
многому учился у нее. Однако уже вскоре я заметил, что она (возможно, из-за
своего пресбургского воспитания) постоянно предлагала мне мистические
произведения, которые обычно считаются всего лишь жалкой накипью ранней
немецкой литературы. По непостижимой для меня причине они были ее постоянным
и любимым предметом изучения, а то, что со временем я и сам занялся ими,
следует приписать просто властному влиянию привычки и примера.
Рассудок мой – если я не обманываю себя – нисколько к этому причастен
не был. Идеальное – разве только я себя совсем не знаю
- ни в чем не воздействовало на мои убеждения, и ни мои поступки, ни мои
мысли не были окрашены – или я глубоко заблуждаюсь – тем мистицизмом,
которым было проникнуто мое чтение. Твердо веря в это, я полностью
подчинился руководству моей жены и с недрогнувшим сердцем последовал за ней
в сложный лабиринт ее изысканий. И когда… когда, склоняясь над запретными
страницами, я чувствовал, что во мне просыпается запретный дух, Морелла
клала холодную ладонь на мою руку и извлекала из остывшего пепла мертвой
философии приглушенные необычные слова, таинственный смысл которых выжигал
неизгладимый след в моей памяти. И час за часом я сидел возле нее и внимал
музыке ее голоса, пока его мелодия не начинала внушать страха – и на мою
душу падала тень, и я бледнел и внутренне содрогался от этих звуков, в
которых было столь мало земного. Вот так радость внезапно преображалась в
ужас и воплощение красоты становилось воплощением безобразия, как Гинном
стал Ге-Енной.
Нет нужды излагать содержание этих бесед, темы которых подсказывали
упомянутые мною трактаты, но в течение долгого времени иных разговоров мы с
Мореллой не вели. Люди, изучавшие то, что можно назвать теологической
моралью, легко представят себе, о чем мы говорили, непосвященным же беседы
наши все равно не были бы понятны. Буйный пантеизм Фихте, видоизмененная
paliggenesis [Вторичное рождение (греч.).] пифагорейцев и, главное, доктрина
тождества, как ее излагал Шеллинг, – вот в чем впечатлительная Морелла
обычно находила особую красоту. Тождество, называемое личным, мистер Локк,
если не ошибаюсь, справедливо определяет как здравый рассудок мыслящего
существа. А так как под «личностью» мы понимаем рациональное начало,
наделенное рассудком, и так как мышлению всегда сопутствует сознание, то
именно они и делают нас нами самими, в отличие от всех других существ,
которые мыслят. Principium individuationis, представление о личности,
которая исчезает – или не исчезает – со смертью, всегда меня жгуче
интересовало. И не столько даже из-за парадоксальной и притягательной
природы его следствий, сколько из-за волнения, с которым говорила о них
Морелла.
Но уже настало время, когда непостижимая таинственность моей жены
начала гнести меня, как злое заклятие. Мне стали невыносимы прикосновения ее
тонких полупрозрачных пальцев, ее тихая музыкальная речь, мягкий блеск ее
печальных глаз. И она понимала это, но не упрекала меня; казалось, что она
постигала мою слабость или мое безумие, и с улыбкой называла его Роком. И
еще казалось, что она знает неведомую мне причину, которая вызвала мое
постепенное отчуждение, но ни словом, ни намеком она не открыла мне ее
природу. Однако она была женщиной и таяла с каждым днем. Пришло время, когда
на ее щеках запылали два алых пятна, а синие жилки на бледном лбу стали
заметнее; и на миг моя душа исполнялась жалости, но в следующий миг я
встречал взгляд ее говорящих глаз, и мою душу поражали то смятение и страх,
которые овладевают человеком, когда он, охваченный головокружением, смотрит
в мрачные глубины неведомой бездны.
Сказать ли, что я с томительным нетерпением ждал, чтобы Морелла наконец
умерла? Да, я ждал этого, но хрупкий дух еще много дней льнул к бренной
оболочке – много дней, много недель и тягостных месяцев, пока мои
истерзанные нервы не взяли верх над рассудком и я не впал в исступление
из-за этой отсрочки, с демонической яростью проклиная дни, часы и горькие
секунды, которые словно становились все длиннее и длиннее по мере того, как
угасала ее кроткая жизнь, -так удлиняются тени, когда умирает день.
Но однажды в осенний вечер, когда ветры уснули в небесах, Морелла
подозвала меня к своей постели. Над всей землей висел прозрачный туман,
мягкое сияние лежало на водах, и на пышную листву октябрьских лесов с вышины
пала радуга.
- Это день дней, -сказала она, когда я приблизился. -Это день дней,
чтобы жить и чтобы умереть. Дивный день для сынов земли и жизни… но еще
более дивный для дочерей небес и смерти!
Я поцеловал ее лоб, а она продолжала:
- Я умираю, и все же я буду жить.
- Морелла!
- Не было дня, когда бы ты любил меня, но ту, которая внушала тебе
отвращение при жизни, в смерти ты будешь боготворить.
- Морелла!
- Я говорю, что я умираю. Но во мне сокрыт плод той нежности – о, такой
малой! – которую ты питал ко мне, к Морелле. И когда мой дух отлетит, дитя
будет жить – твое дитя и мое, Мореллы. Но твои дни будут днями печали, той
печали, которая долговечней всех чувств, как кипарис нетленней всех
деревьев. Ибо часы твоего счастья миновали, и цветы радости не распускаются
дважды в одной жизни, как дважды в год распускались розы Пестума. И более ты
не будешь играть со временем, подобно Анакреонту, но, отлученный от мирта и
лоз, понесешь с собой по земле свой саван, как мусульманин в Мекке.
- Морелла! – вскричал я. – Морелла, как можешь ты знать это!
Но она отвернула лицо, по ее членам пробежала легкая дрожь; так она
умерла, и я больше не слышал ее голоса.
Но как она предрекла, ее дитя, девочка, которую, умирая, она произвела
на свет, которая вздохнула, только когда прервалось дыхание ее матери, это
дитя осталось жить. И странно развивалась она телесно и духовно, и была
точным подобием умершей, и я любил ее такой могучей любовью, какой, думалось
мне прежде, нельзя испытывать к обитателям земли.
Но вскоре небеса этой чистейшей нежности померкли и их заволокли тучи
тревоги, ужаса и горя. Я сказал, что девочка странно развивалась телесно и
духовно. Да, странен был ее быстрый рост, но ужасны, о, как ужасны были
смятенные мысли, которые овладевали мной, когда я следил за развитием ее
духа! И могло ли быть иначе, если я ежедневно обнаруживал в словах ребенка
мышление и способности взрослой женщины? Если младенческие уста изрекали
наблюдения зрелого опыта? И если в ее больших задумчивых глазах я ежечасно
видел мудрость и страсти иного возраста? Когда, повторяю, все это стало
очевидно моим пораженным ужасом чувствам, когда я уже был не в силах
скрывать это от моей души, не в силах далее бороться с жаждой уверовать,
- можно ли удивляться, что мною овладели необычайные и жуткие подозрения,
что мои мысли с трепетом обращались к невероятным фантазиям и поразительным
теориям покоящейся в склепе Мореллы? Я укрыл от любопытных глаз мира ту,
кого судьба принудила меня боготворить, и в строгом уединении моего дома с
мучительной тревогой следил за возлюбленным существом, не жалея забот, не
упуская ничего.
И но мере того как проходили годы и я день за днем смотрел на ее
святое, кроткое и красноречивое лицо, на ее формирующийся стан, день за днем
я находил в дочери новые черты сходства с матерью, скорбной и мертвой. И
ежечасно тени этого сходства сгущались, становились все более глубокими, все
более четкими, все более непонятными и полными леденящего ужаса. Я мог
снести сходство ее улыбки с улыбкой матери, но я содрогался от их
тождественности; я мог бы выдержать сходство ее глаз с глазами Мореллы, но
они все чаще заглядывали в самую мою душу с властным и непознанным смыслом,
как смотрела только Морелла. И очертания высокого лба, и шелковые кудри, и
тонкие полупрозрачные пальцы, погружающиеся в них, и грустная музыкальность
голоса, и главное (о да, главное!), слова и выражения мертвой на устах
любимой и живой питали одну неотвязную мысль н ужас – червя, который не
умирал!
Так прошли два люстра ее жизни, и моя дочь все еще жила на земле
безымянной. «Дитя мое» и «любовь моя» – отцовская нежность не нуждалась в
иных наименованиях, а строгое уединение, в котором она проводила свои дни,
лишало ее иных собеседников. Имя Мореллы умерло с ее смертью. И я никогда не
говорил дочери о ее матери – говорить было невозможно. Нет, весь краткий
срок ее существования внешний мир за тесными пределами ее затворничества оставался ей неведом. Но в конце концов обряд крещения представился моему
смятенному уму спасением и избавлением от ужасов моей судьбы. И у купели я
заколебался, выбирая ей имя. На моих губах теснилось много имен мудрых и
прекрасных женщин и былых и нынешних времен, обитательниц моей страны и
дальних стран, и много красивых имен женщин, которые были кротки душой, были
счастливы, были добры. Так что же подвигло меня потревожить память мертвой и
погребенной? Какой демон подстрекнул меня произнести тот звук, одно
воспоминание е котором заставляло багряную кровь потоками отхлынуть от
висков к сердцу? Какой злой дух заговорил из недр моей души, когда среди
сумрачных приделов и в безмолвии ночи я шепнул священнослужителю эти три
слога – Морелла? И некто больший, нежели злой дух, исказил черты моего
ребенка и стер с них краски жизни, когда, содрогнувшись при этом чуть
слышном звуке, она возвела стекленеющие глаза от земли к небесам и,
бессильно опускаясь на черные плиты нашего фамильного склепа, ответила:
- Я здесь.
Четко, так бесстрастно и холодно четко раздались эти простые звуки в
моих ушах, и оттуда расплавленным свинцом, шипя, излились в мой мозг.
Годы… годы могут исчезнуть бесследно, но память об этом мгновении -
никогда! И не только не знал я более цветов и лоз, но цикута и кипарис
склонялись надо мной ночью и днем. И более я не замечал времени, не ведал,
где я, и звезды моей судьбы исчезли с небес, и над землей сомкнулся мрак, и
жители ее скользили мимо меня, как неясные тени, и среди них всех я видел
только – Мореллу! Ветры шептали мне в уши только один звук, и рокот моря
повторял вовек – Морелла. Но она умерла; и сам отнес я ее в гробницу и
рассмеялся долгим и горьким смехом, не обнаружив в склепе никаких следов
первой, когда положил там вторую Мореллу.
Auto xat auta met autou monoeises aiei on.
[Собой, только собой, в своем вечном единстве (греч.).]
_Когда-то_ здесь был ясный дол,
Откуда весь народ ушел.
Он удалился на войну
И поручил свою страну
Вниманью звезд сторожевых,
Чтоб ночью, с башен голубых,
С своей лазурной высоты,
Они глядели на цветы,
Среди которых целый день
Сверкала, медля, светотень.
_Теперь же_ кто бы ни пришел,
Увидит, как тревожен дол.
Нет без движенья ничего,
За исключеньем одного:
Лишь ветры дремлют пеленой
Над зачарованной страной.
Не ветром движутся стволы,
Что полны зыбью, как валы
Вокруг Гебридских островов.
И не движением ветров
Гонимы тучи здесь и там,
По беспокойным Небесам.
С утра до вечера, как дым,
Несутся с шорохом глухим,
Над тьмой фиалок роковых,
Что смотрят сонмом глаз людских,
Над снегом лилий, что, как сон,
Хранят могилы без имен,
Хранят, и взор свой не смежат,
И вечно плачут и дрожат.
С их ароматного цветка
Бежит роса, бежит века,
И слезы с тонких их стеблей -
Как дождь сверкающих камней.
Зак Эфрон: "Я всегда остаюсь немного позади Ванессы на красных дорожках, чтобы все внимание было обращено на нее и люди увидели, насколько она замечательная. "
А Уилл Смит делает ВОТ ТАК.
Just another one champion sound
me and Estelle about to get down
who the hottest in the world right now.
Just touched down in London town.
Bet they give me a pound.
Tell them put the money in my hand right now.
Tell the promoter we need more seats,
we just sold out all the floor seats
Приходит к отцу молодая девушка и говорит:
- Отец, я устала, у меня такая тяжелая жизнь, такие трудности и проблемы, я все время плыву против течения, у меня нет больше сил… Что мне делать?
Отец вместо ответа поставил на огонь 3 одинаковых кастрюли с водой, в одну бросил морковь, в другую положил яйцо, а в третью насыпал зерна кофе. Через некоторое время он вынул из воды морковь и яйцо и налил в чашку кофе из 3 кастрюли.
- Что изменилось? - спросил он свою дочь.
- Яйцо и морковь сварились, а зерна кофе растворились в воде - ответила она.
- Нет, дочь моя, это лишь поверхностный взгляд на вещи. Посмотри - твердая морковь, побывав в кипятке, стала мягкой и податливой. Хрупкое и жидкое яйцо стало твердым. Внешне они не изменились, они лишь изменили свою структуру под воздействием одинаковых неблагоприятных обстоятельств - кипятка. Так и люди - сильные внешне могут расклеиться и стать слабаками там, где хрупкие и нежные лишь затвердеют и окрепнут…
- А кофе? - спросила дочь
- О! Это самое интересное! Зерна кофе полностью растворились в новой враждебной среде и изменили ее - превратили кипяток в великолепный ароматный напиток. Есть особые люди, которые не изменяются в силу обстоятельств - они изменяют сами обстоятельства и превращают их в нечто новое и прекрасное, извлекая пользу и знания из ситуации…
А если разрешить наркотики что будет? Наркоманы успокоятся?
Что это у тебя в руке?
- Счастье.
- Почему такое маленькое?
- Оно только мое. Зато какое лучистое и красивое.
- Да.. . Восхитительно!
- Хочешь кусочек?
- Наверное.. .
- Давай ладошку. Я поделюсь.
- Ой.. . оно…
https://vkontakte.ru/id91056939
Самые популярные посты