Хиггинс. Вам, конечно, не пришло в голову спросить себя, могу ли я без вас обойтись?
Элиза (внушительно). Пожалуйста, не старайтесь улестить меня. Вам придется без меня обойтись.
Хиггинс (надменно). И обойдусь. Мне никто не нужен. У меня есть моя собственная душа, моя собственная искра божественного огня. Но (с неожиданным смирением) мне вас
будет недоставать, Элиза. (Садится на тахту рядом с ней.) Ваши идиотские представления о вещах меня все-таки кое-чему научили, я признаю это и даже благодарен вам. Потом я как-то привык к вашему виду, к вашему голосу. Они мне даже нравятся.
Элиза. Что ж, у вас есть мои фотографии и граммофонные записи. Когда соскучитесь обо мне, можете завести граммофон, – по крайней мере без риска оскорбить чьи-нибудь чувства.
Хиггинс. В граммофоне я не услышу вашей души. Оставьте мне вашу душу, а лицо и голос можете взять с собой. Они – не вы.
Элиза. О, вы настоящий дьявол! Вы умеете ухватить человека за самое сердце, как другой хватает за горло, чтобы придушить. Миссис Пирс предупреждала меня. Сколько раз она собиралась уйти от вас, и всегда в последнюю минуту вам удавалось ее улестить. А ведь она вас ни капельки не интересует. Точно так же, как не интересую вас я.
Хиггинс. Меня интересует жизнь, люди, а вы – кусок этой жизни, который попался мне на пути и в который я вложил частицу самого себя. Чего еще вы можете требовать?
Элиза. Тот, кого я не интересую, никогда не будет интересовать меня.
Хиггинс. Ну, это торгашеский принцип, Элиза. Все равно что (с профессиональной точностью воспроизводит ее ковентгарденский акцент) фиялочки прыдавать.
Элиза. Не кривляйтесь, пожалуйста. Как вам не стыдно передо мной кривляться?
Хиггинс. Я в своей жизни никогда не кривлялся. Кривлянье не идет ни человеческому лицу, ни человеческой душе. Я просто выражаю свою справедливую ненависть к торгашеству. Для меня чувства никогда не были и не будут предметом сделки. Вы меня назвали бессердечным, потому что, подавая мне туфли и отыскивая мои очки, вы думали купить этим право на меня, – и ошиблись. Глупая вы, глупая! По- моему, женщина, которая подает мужчине туфли, – это просто отвратительное зрелище. Подавал я вам когда-нибудь туфли? Вы гораздо больше выиграли в моих глазах, когда запустили в меня этими самыми туфлями. Вы рабски прислуживаете мне, а потом жалуетесь, что я вами не интересуюсь: кто ж станет интересоваться рабом? Хотите вернуться ради добрых человеческих отношений – возвращайтесь, но другого не ждите ничего. Вы и так получили от меня в тысячу раз больше, чем я от вас; а если вы осмелитесь сравнивать ваши собачьи поноски с сотворением герцогини Элизы, я просто захлопну дверь перед вашим глупым носом.
Элиза. А зачем же вы делали из меня герцогиню, если я вас не интересую?
Хиггинс (простодушно). Как зачем? Это ведь моя работа.
Элиза. Вы даже не подумали о том, сколько беспокойства вы причиняете мне.
Хиггинс. Мир не был бы сотворен, если б его творец думал, как бы не причинить кому-нибудь беспокойства. Творить жизнь – и значит творить беспокойство. Есть только один способ избежать беспокойства: убивать. Вы замечаете, что трус всегда радуется, когда убивают беспокойных людей?
Элиза. Я не проповедник, и я ничего такого не замечаю. Я замечаю только одно: что вы не замечаете меня.
Хиггинс (вскакивая и принимаясь гневно шагать по комнате). Элиза, вы идиотка. Я зря трачу сокровища моего мильтоновского духа, выкладывая их перед вами. Поймите раз навсегда: я иду своим путем и делаю свое дело, и при этом мне в высокой степени наплевать на то, что может произойти с любым из нас. Я не запуган, как ваш отец и ваша мачеха. А потому выбирайте сами: хотите – возвращайтесь, не хотите – идите ко всем чертям.
Элиза. Ради чего мне возвращаться?
Хиггинс (становится на тахте на колени и наклоняется к Элизе). Единственно ради собственного удовольствия. Так же, как и я затеял всю эту свою возню с вами ради собственного удовольствия.
Элиза (не глядя на него). А завтра, если я не буду делать все, что вам нравится, вы меня выкинете на улицу?
Хиггинс. Да, а если я не буду делать все, что вам нравится, вы от меня уйдете.
Элиза. И буду жить с мачехой?
Хиггинс. Да, или продавать цветы.
Элиза. Ах, если б я только могла взяться опять за свою корзинку с цветами! Я бы не зависела ни от вас, ни от отца, ни от кого на свете! Зачем вы отняли у меня мою независимость? Зачем я согласилась на это! Теперь я только жалкая раба, несмотря на все мои наряды.