— Нет, что ни говори, Саша, а слава твоя идет на убыль!.. Любить тебя любят, конечно, но народ охладевает к тебе. И повторяться ты стал, и в жизни у тебя есть моменты… ну, словом, не всем нравится… Еще немного и ведь могут найтись соперники, которые тебя затмят! Подумай! Надо срочно что-то предпринять.

Петр Андреевич Вяземский закончил свою речь столь решительно, что из чашечки, резко поставленной им на столик, выплеснулся кофе и попал на галстук доктора Даля.

— Я попросил бы!.. — возмутился Владимир Иванович Даль.

— Но Петр прав! — поддержал в это время Вяземского Жуковский: — У тебя, Саша, слишком много врагов. Ты умеешь их наживать. Твои эпиграммы, письма, замечания… Сначала всем нравились, а нынче-то поднадоело… Нет, надо, надо как-то спасать положение — нельзя же допустить, чтобы при жизни тебя постигло забвение и бесславие!

Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин слушал своих друзей с немалым унынием. Легко сказать: воздвиг себе человек нерукотворный памятник, а ему пророчат забвение! И кто? Свои же… Добро бы завистники…

— Ну и что вы мне посоветуете предпринять да еще срочно? — с грустной иронией спросил он.

— Срочно нужно какое-то событие, которое заставило бы всех о тебе заговорить и притом громко, и притом только о тебе! — сверкая глазами за стеклами очков возопил Вяземский. — Пусть тобой восхищаются, пусть тебе сочувствуют, пусть тебя оплакивают.

И он в волнении хлопнул по плечу доктора Даля.

— Я попросил бы!.. — отпрянул от него Даль.

— То есть… как оплакивают? — изумился Пушкин.

— Да очень просто! Нужен случай… Дуэль, скажем.

— Правильно, — подхватил Жуковский. — Но не просто дуэль, дуэль роковая. И ты должен быть ранен. И притом тяжело.

— А почему не убит? — рассердился Пушкин — Друзья называется!

— Но, Саша, — резонно заметил Василий Андреевич Жуковский, — пойми же, иначе ты падешь в глазах народа, а дуэль и ранение возвысят тебя вновь и враги твои будут посрамлены. Не забудь, милый, что ты еще и в долгах запутался изрядно… А ранение мы устроим. Рассчитаем так, чтобы серьезно, но не смертельно. А? Вот Владимир Иванович рассчитает. Он же доктор!

— Я попросил бы! — испугался Даль.

— А что? — задумчиво улыбаясь проговорил Пушкин. — А в этом что-то есть!.. Даже интересно! В конце концов натура у меня авантюрная, я ведь южных кровей! Ну, ну… И с кем же мне стреляться? А главное, из-за чего?

— Из-за чего, найдем! — бодро бросил Петр Андреевич. — У тебя жена красавица. Допустим, кто-то станет ее домогаться…

— Что?! — взвился Пушкин. — Моя жена — ангел! Во всяком случае, я хочу, чтобы все так думали…

— Так вот и будут думать! — не смутился Вяземский. — Представляешь: какой-то негодяй порочит доброе имя этого самого ангела, ты вступаешься, проливаешь кровь… А?

— И кого мы пригласим на роль негодяя? — чуть-чуть остывая, спросил Александр Сергеевич.

— Да любого из наших приятелей! — пожал плечами Вяземский.

Но Жуковский возразил:

— Нет, нет, господа, это должен быть человек сторонний. И желательно иностранец, чтобы трагедия приобрела политическую окраску и желательно еще послужила правому делу: скажем, борьбе с революционерами. Где у нас сейчас революционная ситуация? Во Франции! Опять брожение, вот-вот грянет! Надо бы француза… И тогда общественное мнение вместе с ним осудит и это их фрондерство!

В это самое время в кондитерскую Вольфа и Беранже, где происходил весь разговор, вошли в обнимку старый приятель Пушкина господин Данзас и блестящий молодой офицер мсье Дантес.

— А вот и француз! — хором возопили Жуковский и Вя-земски/ и ринулись к юноше.

— В чем дело, господа? — не понял Дантес. — Сейчас не двенадцатый год, так чем вам не нравится мое происхождение?

— Мсье, мы хотим вас просить, чтобы вы послужили славе русской поэзии! — закричал пылко Вяземский.

— Я и во французской поэзии мало разбираюсь!.. — смутился Дантес. — Я…

— Тем лучше!

И Жуковский объяснил юному вояке, в чем суть дела. Дантес даже пошатнулся.

— Но послушайте! А… если я его нечаянно убью? Что скажет история?

— История вас не забудет! — пламенно заверил Вяземский.

— Мсье, помогите, прошу вас! — вмешался в разговор Пушкин. — Понимаете, я их всех хочу проучить… И царя — пусть покусает локти, и общество — оно меня травит. Ну, всех, словом. А стреляете вы, слыхал, отменно, а место, куда попадать, наш милый доктор Даль высчитает до миллиметра. Если, конечно, — тут же ехидно прибавил Пушкин. — он не желает моей смерти!.. А, Даль?

— Я попросил бы! — чуть не плача, взмолился доктор.

…Вечером 27 января было прохладно и ветренно. На пустыре, у Комендантской дачи, как и ожидали, ни души.

Дантес ходил взад и вперед по притоптанному секундантами снегу, кусал губы, нервничал.

— И зачем ты в это ввязался? — сухо спросил его секундант, мсье д’Аршиак. — Ты его продырявишь, а русские будут лить грязь на наше отечество. Скажут, что ты не мог ценить их славы, не понимал, на что руку поднимал, и так далее. Не понимаешь?

— Я дал слово! Теперь поздно! — уныло отрезал Дантес.

В это самое время Пушкин скинул шубу, отважно расстегнул фрак, жилет, рубашку и подставил Далю правый бок.

— Вымеряй, друг! Доверяю…

Даль, внутренне содрогаясь, ползал вокруг него на коленях с линейкой и слуховой трубочкой.

— Я попросил бы… Саша, стой прямо! Так… три сантиметра от желудка, два от печени… О, господи, тут ведь еще селезенка! Ага… Пять сантиметров от позвоночника… Тут мочевой пузырь… Саша, а может в ногу, а?

— Раскроют! — возразил Данзас, приглашенный по случаю в секунданты. — Раскроют, Володя! Поймут, в чем дело!..

— Вымеряй, Даль, быстрее! — не выдержал Пушкин, у которого на лбу начала выступать легкая испарина. — Слушай, а больно будет?

— Сначала нет, — успокоил Даль. — Будет шоковое состояние, оно снижает болевой порог. А потом я тебе чего-нибудь дам. Вот! Нашел! Семь миллиметров от почек, два от селезенки! Ставлю кружочек! Мсье Дантес, попадете?

— Постараюсь! — выдохнул Дантес обреченно. Стойте! А… а как же одежда-то?! Нельзя ее застегивать, я же не увижу отметины!

— Одежду продырявим потом! — заверил Данзас. — Саша, держи поля фрака. Стой прямо… Будь умницей. Ради славы Отечества!!! На место, мсье Дантес!

Дантес про себя прочитал «Pater nostra» и на негнущихся ногах отбрел на десять шагов…

Несколько часов спустя, лежа на уютно застеленном диване в своем кабинете, упиваясь негодующим ревом потрясенной толпы, доносившимся с набережной Мойки, Пушкин всерьез задумался о будущем.

— Послушай-ка, Вяземский, — заметил он, обращаясь к сидевшему подле него зачинщику всей истории, — а мне, пожалуй, кажется, что дело это можно закончить еще эффектнее…

— Каким образом? — не понял Вяземский.

— А очень просто. Что если мне умереть? А?

— Ты с ума сошел! — испугался Вяземский.

— Да нет же! — улыбнулся Пушкин. — Не по настоящему, разумеется! Смотри-ка: врачей у меня было аж трое! Рану все нашли тяжелой — где ж им знать, как точно Володенька все высчитал! Ну, а теперь я денька два поболею, а там и… Сам посуди — таким образом бессмертие мне обеспечено! Долгов нет как нет! Похороните меня для вида, а потом я потихоньку за границу, и… Свободен! Сбрею бакенбарды, сменю имя и начну новую жизнь! А вы тут клеймите позором моих гонителей и убийц! А? И Николай Павлович попляшет у меня! Народ ему нипочем не простит, вот увидите! Жуковский, ты как на это смотришь?

— Дантеса жалко, — резонно заметил Василий Андреевич. — Он будет опорочен навеки. И могут быть дипломатические осложнения с Францией.

— А ты, братец, скажи, то есть уверь народ, что Франция тут не при чем! — не унимался Пушкин. — Допустим, Дантеса подкупили. Скажем, польские революционеры! За то, что я поддерживал русское самодержавие в его борьбе с освободительными движениями! Представляете? И либералам сказать будет нечего! А Дантесу — поделом! Между прочим, за женой моей он принялся ухаживать с самым искренним рвением!

Окончательный план был разработан уже поздним вечером, и вконец успокоенный Пушкин уснул с мыслями о грядущем величии.

За окнами дома на Мойке выла метель. Толпа разного люда стояла перед деревянными воротами и с тоской глядела на слабо освещенные окна. Одураченный народ, в то время еще не имевший прозорливых и искушенных лидеров, сведущих в уловках слуг тоталитарного режима, искренно скорбел… И, как всегда, безмолствовал.